Разговоры с Пикассо
Шрифт:
Однажды мне довелось увидеть, как в маленькой редакции «Минотавра» возник массивный силуэт Леон-Поля Фарга: маска добродушного Юпитера, полуопущенные веки, прилипший к губе окурок. Я его уже знал, поскольку встречал в «Гранд Экар», модном ночном клубе, где он царил, появляясь там каждый вечер. Хотя Фарг и не пользовался расположением сюрреалистов, но тем не менее принес рукопись для журнала – «Пижондр» – и хотел, чтобы я сделал для него фотографию его руки, сжимающей руку женщины.
«Женская рука, – писал Фарг, – единственное, что повергает меня в экстаз, дает ни с чем не сравнимые ощущения, Она – как восхитительный ручеек, по которому бесшумно скользит кровь. Эта кисть – округлая и душистая, при виде нее начинает стучать в висках и мутится разум. Она ищет для себя какой-нибудь впадинки, где можно укрыться, – совсем как наше тело, потерявшееся в случайной постели. Ее пальцы – как маленькая, испуганная птичка, загнанная в угол. Она бьется в вашем кулаке, и ей страшно…»
Несмотря на споры, соперничество, разногласия и расхождения во взглядах, «Минотавр», благодаря своей новизне, богатству материала, пестроте и многообразию представленных там течений, оказался самым живым и интересным журналом тех времен.
Я и раньше был знаком со многими сюрреалистами, поэтами и художниками, но большинство из них на тот момент уже вышли из их кружка. И вот внезапно я оказался в самом эпицентре движения. Мне нравилась страстность, с какой они искали свои собственные пути, избегая столбовой дороги в искусстве и науке, любопытство, с каким они вгрызались во все новое, тот азарт, который царил в маленькой редакции «Минотавра», где воздух казался наэлектризованным, а присутствие Андре Бретона лишь повышало градус всеобщего возбуждения. Я соглашался с сюрреалистами, что поэзия не имеет места постоянной приписки, что она не всегда живет только в стихах, что ее можно встретить на улице, на море, в любом другом месте – неважно где. Я проделал часть пути с brain trust [5] иррационального. Частенько случалось – иногда при личной встрече, иногда в письмах, написанных изящным бисерным почерком зелеными чернилами на голубой бумаге, – что Бретон приглашал меня либо к себе на улицу Фонтен, либо в кафе Сирано на площади Бланш, где всегда можно было встретить кого-нибудь из его сподвижников. Несмотря на огромное уважение, которое я к нему испытывал, наши отношения, вполне дружеские, все же были довольно сдержанными. Слишком многое в движении сюрреалистов вызывало у меня настороженность. [6]
5
Мозговой трест (англ.). – Примеч. перев.
6
Больше всего меня смущало их отношение к живописи. Собственно качество письма они не ценили. Для них важнее был замысел, чувственное содержание, эротическое или поэтическое, сюжет и его подробности. Но если «дух» сюрреализма считать единственным, раз и навсегда установленным критерием для оценки произведений искусства, то есть риск вознести до небес откровенно слабые образцы, а действительно хорошие картины могут быть приняты вовсе не потому, что они хороши. Подобные опасения высказывал еще Бодлер, возможно единственный поэт, любивший живопись бескорыстно, а не за те мысли, которые могут быть полезны ему как поэту:
«Я страдаю, когда вижу, как [художник] пытается поймать вдохновение на крайних пределах, и даже за пределами собственного искусства».
«Искать партийную поэзию в концепции картины – самый верный способ не найти ее вовсе».
«Живопись интересна не только цветом и формой; она похожа на поэзию в той степени, в какой поэзия возбуждает у читателя мысли о живописи».
«Заимствование поэзии, духа и чувства у живописи – все эти современные неприятности суть пороки, свойственные эклектикам».
Первая дюжина скульптур, которые я фотографировал, представляла собой фигурки, исполненные Пикассо за год до того: удлиненной формы, иногда нагие, грубо вырезанные ножом из кусков дерева твердой породы. Он доставал их одну за другой из корзины, объясняя мне, что не стал обтачивать поизящнее, потому что не хотел портить текстуру дерева, стирая мелкие сучки и волокна… Кроме того, я снимал фигурки из проволоки, относящиеся к 1930–1931 годам: плоские геометрические конструкции, в трехмерном пространстве – в основном, треугольные. В каком-то смысле они представляли собой пластическую реплику «Серии мастерской» 1927–1928 годов, где человеческие тела низведены до уровня простой схемы. Здесь Пикассо простер абстракцию до крайних пределов, словно желая порвать все нити, связывающие его с реальностью. Эти работы можно было бы принять за творения «конструктивиста», если бы в каждой из них не чувствовалось присутствие человеческого тела. Тренога представляла собой ноги, за диском угадывался живот, шар был головой… За недостатком времени я смог сфотографировать лишь четыре или пять из этих металлических фигур, а там их было довольно много: покрытые пылью, они стояли на этажерке, рядом с бутылями льняного масла, скипидарной эссенции и соляной кислоты.
В квартире Ольги, на камине, рядом с «Женщиной, стоящей на коленях», небольшой бронзовой скульптурой «голубого периода», высилась странная, похожая на скелет конструкция из кованого железа. Нечто вроде чучела: сверху – меховой колпак, ниже – фигурка Полишинеля, и все это на железной ноге, длинной и заостренной, похожей на распорку, какими пользуются сапожники. Эту конструкцию, названную «Новогодней елкой», Пикассо украсил разными памятными вещицами: самолетом, флажком, крохотными мартышками, подвешенными на еловых ветках за ниточки, как серебряные шарики… Или вот: из цветочного горшка вылезают исковерканные корни рододендрона, а на его голый, без листьев, ствол сверху надет бараний рог с красным пером. Однако бульшая часть скульптур Пикассо находилась в Буажелу, и он предложил нам поехать туда на его машине. Когда я уходил, он посоветовал мне взять с собой побольше фотографических пластин.
Кубистские деревянные фигурки и кое-что из его бронзы «голубого периода» я уже видел. Но скульптура Пикассо, заслоняемая его живописью, пока дремала в относительной безвестности, выдавая тоску художника по выпуклым, округлым формам. Период ярко окрашенной плоской поверхности сменяется эпохой скульптуры, тронутой цветом лишь чуть-чуть, почти монохромной, создающей впечатление, словно цвет у скульптур забрали его картины… Опираясь на Энгра и Сезанна, кубизм – как реакция на импрессионизм,
растворявший объемы и мощь телесной плоти в цветовых пятнах, в вибрации, – родился под эгидой обостренной, преувеличенной пластичности. Он знаменовал собой творчество человека, тяготеющего к полноте форм. Кубизм давал ощущение скульптуры, которая вращается, позволяя одновременно видеть ее с разных сторон. [7]7
В 1908 году Пикассо говорил своему другу Гонсалесу, что если разрезать его полотна на части и заново складывать их как плоскости, то будут получаться скульптуры. А три года спустя он утверждал, что картина должна отображать предмет с такой степенью пластичности, чтобы инженер мог построить его в трех измерениях.
Стремление к пластичности, к тщательной лепке формы прослеживается в его позднейшем, посткубистском творчестве. И все же, как ни странно, Пикассо, несмотря на врожденную склонность к скульптуре, практически забросил ее на целых пятнадцать лет, начиная с «Бокала абсента», датированного 1914-м. Он вернулся к ней лишь в 1929-м, и это была большая тайна… Нам первым довелось увидеть его новые произведения.
На другой день, ближе к полудню, под угрюмым декабрьским небом мы все – он сам, Териад, Ольга, их одиннадцатилетний сын Пауло – погрузились в монументальную «испано-сюизу», тогда еще новую и блиставшую своими медными частями. Шофер в белых перчатках на глазах у зевак захлопнул дверцы. Отъезд большого черного автомобиля, вместительного, удобного, элегантного, с зеркалами и рожками для букетов, не остался незамеченным… Мы выехали из Парижа и направились в сторону Бове.
Пикассо – как он нам тогда сказал – купил это имение потому, что устал каждый год таскать в Париж – из Динара, из Канн, из Жуан-ле-Пэн – обременительный летний урожай, паковать и распаковывать полотна, краски, кисти, альбомы – словом, все содержимое его кочующей мастерской. А в Буажелу он мог оставить все…
Не доезжая Жизора «испано-сюиза» свернула влево, на местную автостраду. На дорожном указателе значилось: «Поселок Буажелу». Через несколько мгновений показались дома небольшой деревеньки, словно карабкающиеся по склону холма, и фасад замка, к которому прилепилась старая часовня. Мы были у цели. Пикассо быстрым шагом провел нас по окрестностям. Замок выглядел странно: большинство комнат стояли пустыми, лишь кое-где на голых стенах висели большие полотна хозяина. Он сам с Ольгой и Пауло занимал две крохотные комнатки в мансарде. В том же стремительном темпе мы осмотрели и маленькую ветхую часовню, сплошь увитую плющом. Пикассо объяснил, что это строение XIII века и что время от времени там служат мессу. Мы торопились, времени у нас было мало. «Надо сфотографировать много скульптур, а скоро начнет темнеть…» – сказал Пикассо, когда мы пробегали по двору вдоль конюшен и амбаров, стоящих в ряд напротив дома. Полагаю, что, когда он в первый раз явился осматривать будущие владения, ему понравился не столько сам замок, сколько обилие подсобных помещений, которые он мог заполнять как ему понравится… Здесь ему удалось наконец исполнить свою давнюю мечту: делать большие скульптуры. Пикассо открыл дверь одного из помещений, и мы увидели целую толпу ослепительно белых изваяний…
Округлость представших нашему взору форм произвела на меня впечатление. В жизни Пикассо появилась новая женщина: Мария-Тереза Вальтер. Он познакомился с ней случайно, на улице Боеси, и в первый раз она служила ему моделью ровно за год до описываемой поездки, 16 декабря 1931-го, это было «Красное кресло». Его очаровали ее молодость и живость, ее смех и жизнерадостность. Ему нравились светлые волосы, ослепительный цвет лица, рельефные формы прекрасной фигуры его новой подруги… С того дня вся его живопись стала волнисто-округлой. Подобно плоскому холсту и объемной модели, прямые и угловатые линии сталкивались у него с линиями плавно изогнутыми, мягкость приходила на смену жесткости, вместо необузданности и резкости появлялась нежность. Еще никогда его живопись не была столь струящейся, волнообразной и грациозной, руки – такими обвивающими, волосы – такими развевающимися… Отпечаток этого new look [8] несло на себе большинство стоявших передо мной скульптур, начиная с бюста Марии-Терезы. Он представлял собой наклоненную вперед фигуру с головой, вылепленной почти в классической манере: прямая линия лба, незаметно переходящая в линию носа, – мотив, доминирующий в этом произведении. В серии «Мастерская скульптора», с которой Пикассо в тот момент делал гравюры для Воллара (он показывал мне некоторые эскизы на улице Боеси: безмолвный t^ete-а-t^ete художника и его модели, преисполненный чувственности и телесной неги), на заднем плане тоже присутствовали монументально исполненные головы почти сферической формы. Значит, они существовали на самом деле! Я был очень удивлен, увидев их здесь, так сказать, во плоти и крови, точнее, в виде кривых и округлостей, с носами все более выдающимися, с шарообразными глазами, похожих на каких-то варварских богинь.
8
Новый взгляд (англ.). – Примеч. перев.
Я принялся за работу и снимал не переставая целый день. Кроме крупных голов, здесь была масса других вещей, к примеру, великолепный петух, скосивший глаз на торчащий веером хвост; корова с расширенными ноздрями и закрученными рогами… Наконец кассеты у меня закончились… В то время я еще использовал пластины… Они были тяжелые, ими заряжались кассеты; мне хватило на восемьдесят фотографий. Если нужно было сделать больше, то приходилось перезаряжать, то есть все делать на месте, шаря руками в черном мешке из плотной ткани с двумя рукавами: за этой работой я был похож на вампира. В тот раз, чтобы снимать дальше, мне пришлось все это проделать. Но когда я закончил, уже стемнело… Света в амбаре было недостаточно. Пикассо зажег большую керосиновую лампу. Странное дело: электричества в поселке не было. В сумерках, рассказал нам хозяин, ему приходилось работать при дрожащем свете этой лампы. Но ему было не впервой. В юности он часто рисовал при свече, вставленной в бутылочное горлышко. Керосиновая лампа, стоящая на земляном полу, отбрасывала на стены причудливые тени, кольцом окружавшие белые изваяния. При этом освещении я под конец сделал групповое фото.