Разгуляевка
Шрифт:
«Ты не лезь к нему, дядь Миша, — попросил старший брат Митьки Егор. — Ему щас хреново. На танцы его больше не зовут. Какой из него, из криворукого, гармонист?»
Дядя Миша выскочил из-за стола, присвистнул и во весь голос врезал частушку:
«Девки в клуб на танцы звали, А я с ними не пошел. Пиджачишко на мне рваный, И хуишко небольшой».Дяде Мише уже не раз били морду за его частушки, которые он пел и к месту, и не к месту. Но остановиться и не петь их он просто не мог. Для этого ему пришлось бы переменить всю свою жизнь — обзавестись семьей, бросить шляться по чужим домам, не сплетничать на завалинках
Вся эта пустая беззлобная матерщина, притопы, ужимки и присвисты являлись такой же частью его самого, как хитрая похмельная рожа, стоптанные, на три размера больше и непременно чужие, сапоги, да еще постоянное желание стянуть что-нибудь, раз уж заскочил на огонек. Стоило где-нибудь собраться хотя бы небольшому народу, вынуть семечки, завести разговор, усмехнуться и только чуть-чуть приоткрыть бутыль самогона — как он уже был тут как тут. Сидел в самом центре, командовал, заглядывал во все стаканы и, в конце концов, обязательно пел частушки.
Бывало, что ему не везло. Перепутав однажды оказию, дядя Миша затянул матерную частушку на похоронах. А поскольку хоронили бабку Ерофееву, которая при жизни была очень серьезной бабкой и на дух не выносила ни шуток, ни прибауток, ни тем более дядю Мишу, сердитые бабкины родственники тут же взяли его под бока и сильным пинком запустили с крыльца в воздух, как аэроплан. Дядя Миша, хоть аэропланов не видел, пролетел довольно удачно — до самой калитки, а оттуда уже своим ходом добрался до безопасных мест. День или два он молчал, морщась и потирая задницу, отказывался на ней сидеть, но потом не выдержал, и над Разгуляевкой снова полетело:
«Сидит Коля у ворот И не пляшет, не поет. Он сидит ни бэ, ни мэ Одна ебля на уме».Теперь Митька с черным от непонятной боли сердцем лежал на печке, думал о том, как он застрелит дядю Мишу, и маялся совершенно новой для него маетой. Он никак не мог понять, почему все несчастья свалились вдруг на него одного. Всем остальным в Разгуляевке, по его мнению, они раздавались вполне одной, ровной мерой, тонким слоем размазывались, как масло на хлеб, а вот ему достались целым комком, как те водяные змеи, которых прошлой весной он нашел на берегу Аргуни и которые переплелись между собой так тесно, что просто не могли расползтись. Митька тогда выудил из воды длинную палку и долго с ненужной злостью колотил по мокрому копошившемуся клубку, пока тот совсем не перестал шипеть и извиваться, но, видимо, поступил неправильно и навел этим самым на себя порчу. Его собственные несчастья с тех пор цеплялись друг за дружку и тянулись, как те убитые змеи, только теперь они были совсем не убитые, и Митька сильно жалел, что вообще наткнулся тогда на этот клубок. Потому что, кто его знает, может, и Настюха бы не исчезла из Разгуляевки, и руку бы он не сломал, и жрать бы сейчас не хотелось так сильно, а если бы и хотелось, то, наверное, смог бы поесть этих несчастных цыплят, которых тоже неизвестно зачем зарубил, но ничего изменить уже было нельзя, и Митька отполз к самой стенке, чтобы смотреть на паутину в щелях между бревнами, а не на то, как дядя Миша, подскочив снова к столу, доедает последний кусок.
Митька колупал указательным пальцем здоровой руки черные от кухонной копоти бревна и продолжал изводить себя мрачными мыслями. Он вспоминал рыжего Леху, который вместо него стал теперь гармонистом и первым сказал: «Гоните, на хрен, этого шкета!» Вспоминал, как смеялись девки, когда он уцепился за лавку рукой, и большие парни прямо на этой лавке вынесли его на улицу, а он попытался заскочить обратно, и ему дали пинка. Вспоминал, как швырнул камень в окно, а потом убегал через всю деревню, но не убежал, потому что поймали и накостыляли по шее. Вспоминал вкус дорожной
пыли, набившейся в рот, когда прижали мордой к земле, и запыхавшийся голос кого-то из подоспевших девок: «У него же рука сломана! Осторожней вы, сволочи!» — И свою ненависть к этому голосу, а почему-то не благодарность, и еще кто-то рядом свистел, и топот босых ног, и потом кто-то пнул под ребра.От всех этих мыслей Митька вертелся теперь на печке, как черт на сковороде, задевая больную руку, морщась, страдая и стараясь не смотреть на поющего дядю Мишу, который к этому времени уже совсем разошелся и сыпал свои разухабистые частушки одну за другой. Ноги его выбивали бесконечную дробь, голова запрокинулась, руки манерно разлетались по сторонам, а глаза были томно полузакрыты. Все его тщедушное тело от разбитых сапог до слипшихся на висках редких волосиков буквально пело от счастья. Дядя Миша действительно пел не только губами, языком и голосом, но вообще всем, что было в нем, и даже всем тем, что было на нем — и сапогами, и обвисшими шароварами, и застиранной, неизвестно чьей гимнастеркой с темными разводами под мышками и на спине. Дядя Миша, совершенно забывшись, пел свои никчемные песенки всей своей никчемной природой.
«Меня милый не целует И не домогается. Выйду замуж за его, Пусть тада помается!»На следующее утро Митька проснулся неожиданно другим человеком. Ночью ему пришла в голову идея. Благодаря дяде Мише и подхватившим его частушки пьяным соседям, которые не угомонились до утра и орали потом в темноте по всей Разгуляевке, он теперь знал, как поправить свою беду и снова оказаться на танцах среди взрослых парней.
На радостях и чтобы скорее провести время до вечера, он взялся помогать мамке по хозяйству, но из-за своей сломанной руки, а больше — по радостной бестолковости, не столько помогал, сколько вертелся под ногами, за что восемь раз схлопотал по шее, но не сильно, а с любовью — просто чтоб знал.
Когда наконец стемнело и парни с девками со всей деревни потянулись на танцы, Митька, подпрыгивая от нетерпения, выскочил за ворота.
«Эй, ты куда?» — успела крикнуть ему вслед тетка Наталья, но он уже мчался мимо соседних домов, барабаня по твердой дороге босыми пятками.
Подбегая к дому бабки Верки, где собирался народ, Митька обогнал Юрку и Витьку Чижовых. Те тоже, как на работу, шли на вечерние посиделки. Они, разумеется, знали, что в дом их не пустят, но на завалинке всегда имелись места и можно было за них побороться. В любой другой день Митька ни за что бы не смог обогнать их, потому что на танцы они обычно сами неслись как ошпаренные, но в этот раз с ними увязалась сестра Нюрка, и дома им крепко попало, когда они попытались запереть ее в сарайчике для коз.
Теперь Нюрка ревела, развесив до подбородка зеленые сопли, а Витька лупил ее по макушке большим листом лопуха.
«Ты замолчишь у меня, коза, или нет?!! Видала — Митька Михайлов уже пробежал! Опоздаем из-за тебя! Он наше место займет! Его в дом больше не пускают!»
Но Нюрка не могла замолчать. Тяжелые рыдания сотрясали ее всю, как тростинку, которую вдруг, посреди ясного дня, застиг неизвестно откуда налетевший шквал на реке, и она, перепугавшись, мечется теперь, и гнется, и склоняется до воды, но буря все не проходит.
Нюрка понимала, из-за чего сердится Витька, и сильно боялась его, но при этом ничем не могла ему помочь, потому что сама тоже очень хотела на танцы.
«Хватит, — сказал наконец Юрка, отнимая у младшего брата измочаленный лист лопуха. — Пошли скорей, а то займут всю завалинку».
На самом деле он остановил Витьку вовсе не поэтому. Просто ему стало жалко зареванную, дрожащую Нюрку, но он почему-то не мог об этом сказать.
Витька для порядка еще разок пнул сестру по ноге и умчался вперед, а Нюрка, размазывая сопли по чумазым щекам, подняла голову и благодарно сверкнула полными слез глазами. Она и без того всегда была готова преданно служить старшему брату, но теперь она пошла бы за ним даже на смерть. На свою маленькую, но оттого не менее страшную смерть.