Размышления чемпиона. Уроки теннисной жизни
Шрифт:
После матча я ощутил смятение и душевный дискомфорт. Знаете, как бывает, когда подступают слезы и хочется поговорить с близким человеком? Вот и я находился в таком состоянии. Я хотел услышать голос матери, а услышав, совсем расклеился. Я позвонил домой, мама взяла трубку. Когда кто-нибудь из ее детей нуждался в утешении, она обычно говорила ласково и певуче. Я отчетливо помню, как прозвучал ее голос: «Ох, Пити. Я видела все! Как ты себя чувствуешь?»
Это оказалось последней каплей, и я снова зарыдал.
Тим узнал результат матча, еще не доехав до Чикаго, во время пересадки в Лос-Анджелесе. Репортерам, поджидавшим его в международном аэропорту Лос-Анджелеса, он заявил:
На следующий день все перипетии матча подробно обсуждались в газетах. О случившемся судачили в Мельбурне и, вероятно, в Нью-Йорке, Париже и Лондоне. Идя на корт или в раздевалку, я чувствовал: на меня смотрят, меня обсуждают, и подобное внимание было крайне неприятным. Я сказал Полу, что никогда в жизни не чувствовал себя столь неуютно.
Если и существовал турнир, который по всему раскладу сулил мне первое место, то именно Открытый чемпионат Австралии 1995 г. Но ожидания не всегда оправдываются. В полуфинале я победил Майкла Чанга, однако в финале уступил Андре Агасси, хотя и выиграл первый сет. Андре завоевал второй подряд титул «Большого шлема» (и единственный раз за всю историю наших встреч победил меня в финале основного турнира). К финалу я подошел в полном эмоциональном истощении, но это меня не извиняет. И, конечно, я не в обиде на Андре за то, что моя история осталась без хэппи-энда.
После этого турнира некоторые вещи, которые я слышал или читал, начали вызывать у меня досаду и раздражение. Писали, например, нечто вроде: «Смотрите-ка, Питу Сампрасу не чуждо ничто человеческое... он способен на проявление чувств!» или: «Понадобилась болезнь тренера, чтобы исторгнуть эмоции из Пита Сампраса и заставить его показать свою человеческую сущность...». Допускаю, что кое-кто из этих писак действительно намеревался сделать мне комплимент. Во всяком случае, подобные высказывания порой попадалась в похвальных реляциях о моей победе над Джимом. Но у меня возникло неприятное подозрение: многие журналисты искренне считали, что, если я обычно не проявляю эмоций, значит, у меня их вовсе нет, по крайней мере в необходимом количестве. Вывод очевиден — в некоем туманном смысле я являлся не вполне «человеком». В совокупности с прошлогодней уимблдонской присказкой «Сампрас наводит тоску» получилась серия резких выпадов против моей личности и характера.
Думаю, это знамение времени. По сравнению с моими детскими годами теннис и общество радикально изменились. Складывалось впечатление, что люди все сильнее желают произвести сенсацию, все больше готовы выставлять себя напоказ — афишировать свои чувства, преследовать свои цели очертя голову, без оглядки и сомнений, с полным равнодушием к тому, какую тень это на них бросает. Такое поведение стало считаться более «жизненным», нежели сдержанные, достойные манеры. В теннисе эти шлюзы отворили Джимми Коннорс и Джон Макинрой. Их «усилиями» на первое место выбилась «яркая личность». А моим приоритетом всегда являлась внутренняя дисциплина.
Те, кто хотел видеть меня более «эмоциональным», более «человечным», вероятно, не учитывали, что все люди разные, и их поведение — в личной жизни и на публике — мало что говорит о действительной глубине и природе их эмоций или «переживаний».
По правде сказать, я никогда не доверял людям, которые постоянно толкуют о своих переживаниях или эффектно их выражают. Не думаю, что нежелание сдерживать себя, эмоциональная экзальтация, приступы гнева, экстравагантные выходки или словечки на потеху публике — признак глубины чувств, душевного богатства или глубокой «человечности». Скорее это свидетельствует о неспособности контролировать себя, чрезмерных амбициях или склонности заискивать перед
толпой, выставляя себя на посмешище.После матча с Джимом мне часто приходило в голову: если кто и бесчувствен, так это люди, столь категорично утверждающие, что, лишь прилюдно закатив истерику, я могу доказать свою «чувствительность». Но матч с Курье стал неопровержимым свидетельством моей эмоциональной ранимости — просто обнаружиться она могла лишь в экстремальной ситуации.
В 1995 г. я осознал, что моя жизнь «на вершине» обещает быть трудной — неизменно и непрерывно. Кто мог предвидеть смерть Витаса или внезапную болезнь Тима? Я плохо представлял, каких сюрпризов ожидать от жизни, и эти два события выбили меня из колеи. Как мне себя вести? Предстать жертвой обстоятельств? Уйти с переднего края, замкнуться на своих проблемах, дать соперникам обойти меня, а потом поплакаться журналистам, которые провозгласят меня «человечным»? К тому времени, когда Тим заболел, мы с ним действительно набрали приличный разгон, и я чувствовал, что самое главное для меня — по-прежнему идти вперед и завершить начатую нами работу.
Открытый чемпионат Австралии 1995 г. стал для меня трудным испытанием — начиная с обморока Тима. Но я был рад покинуть Австралию в обществе Пола Аннакона, согласившегося мне помогать, пока ситуация с Тимом не прояснится.
Вскоре после возвращения Тима в Чикаго очередная серия анализов подтвердила диагноз, которого мы сильнее всего опасались, — рак мозга. Тиму предстояли интенсивная химиотерапия и, возможно, операция. Положение выглядело угрожающе. Однако Тим был полон решимости победить болезнь и собирался со мной работать, насколько хватит его сил. Я охотно согласился, полагая, что занятие любимым делом поддержит Тима морально.
Перед следующими соревнованиями, в Мемфисе, у нас выдалось несколько недель, чтобы наметить дальнейшие планы: Тим посмотрит по телевизору столько матчей, сколько осилит, а перед матчами (или большинством из них) мы по телефону согласуем стратегию. Пол будет при мне, чтобы оказывать повседневную помощь — выступать в качестве спарринг-партнера, следить за перетяжкой ракеток, заказывать тренировочные корты и объяснять, чего ожидает Тим от нас обоих. Первое время схема работала хорошо, но по мере того как состояние Тима ухудшалось, нам становилось все трудней и трудней.
Между тем я сам довольно долго (и втайне ото всех) страдал от физического недомогания — правда, совершенно пустячного в сравнении с болезнью Тима. Уже больше года у меня то и дело случались приступы тошноты, а иногда и рвоты. В такие моменты я не мог не только поесть, но даже выпить воды. Началось это примерно в 1993 г., а весной 1994-го недуг так обострился, что я не смог вовремя выйти на финальный матч важного турнира в Ки-Бискейне, где должен был встретиться с Андре Агасси.
Проявив любезность, за которую я до сих пор ему признателен, Андре согласился отложить матч (назначенный на 13:00) на один час, чтобы мне сделали внутривенное вливание раствора глюкозы. Меня рвало все утро — в чем я винил макароны, съеденные накануне вечером. Капельница помогла, восстановила водный баланс, и я набрался достаточно сил, чтобы выиграть финал в трех сетах. Тогда мне казалось, что эти случаи как-то связаны с обезвоживанием.
Но на самом деле приступы тошноты начались вскоре после того, как я стал принимать индоцин (чтобы снять боли в правой руке при подаче). А проблема с рукой возникла, вероятно, в результате изменений, которые мы с Тимом внесли в повседневный тренировочный процесс за год до того или ранее. Прежде на тренировках я редко подавал изо всех сил: просто хотел постучать по мячу ударами средней мощности и как следует разогреться. Тим же считал, что мне следует прилагать больше усилий, чтобы поддерживать мое самое грозное оружие в наилучшем состоянии.