Размышления о чудовищах
Шрифт:
Вследствие внезапного бегства Того, Кто Был Ледяной Павильон потерял свою звезду, так что его программы потекли по обычному руслу: поэты, богатые на рифмы, местные историки, профессора на пенсии с тоской по кафедре, жаждущие открыть массам свои теории о падении тартесской цивилизации или об эзотерических загадках пирамид, потасканные уфологи и так далее.
Последний раз я присутствовал на культурном мероприятии в Павильоне в связи с номером, который показывал ясновидящий — Раффо. В афише публику просили принести с собой фотографии, индивидуальные, а не групповые, живых или мертвых людей, потому что один из талантов этого человека состоял в способности угадать, бродит ли изображенный на фотографии по этому миру или по иному, всего лишь проведя пальцем по оборотной стороне фотографии. Присутствующих было человек пятнадцать, и почти все принесли с собой фотографии, и во всех случаях он попал в точку, хотя фокус этот строился, можно сказать, ни на чем, потому что, прежде чем потрогать фотографию и вынести свой вердикт, Раффо
— Старина Йереми — тоже ясновидящий.
И Раффо посмотрел мне в глаза, в течение двух или трех секунд, в течение которых я выдержал его взгляд, и сказал сухо:
— Нет, — и продолжал беседовать то с тем, то с другим, пользуясь своим звездным часом.
(— Старина Раффо видит тебя насквозь, старина.)
(— Но старина Раффо — это не старина Бог, старина Хуп.) (И существуют маленькие невидимые способности, а я являюсь обладателем маленькой и смутной способности.)
Это был последний раз, когда я ходил в Ледяной Павильон с культурной целью, как я вам уже говорил, и не только потому, что мой интерес к болтунам шел на убыль, но и потому, что после ухода Того, Кто Был и задержания Кинки Молекула остался единственным вирусом, заражающим мои мысли, а нужно лечить мысли от присутствия в них инородных проныр, потому что такие вирусы в конце концов оседают в сознании, и там окапываются, и вгоняют тебя в гроб. Заведение продолжает функционировать, и туда приходят ораторы разного рода, чтобы на свой лад забавляться в искусствах и науках, но публики становится все меньше и меньше — так мне сказал Хуп, — так что Молекула, чтобы не потерять уровень жизни, решил однажды открыть там ночной бар, тихой сапой, само собой разумеется, впрочем, в рукаве у него было припрятано одно оправдание: он представил всем этот бар как место отдыха и развлечения для исключительного пользования членов культурной ассоциации, без стремления к наживе, кроме того, субсидируемое самим муниципалитетом. Молекула пригласил туда оркестр, наполнил холодильники и встал сложа руки в ожидании клиентов, в тени бюста Ленина, уже неузнаваемого, — не только из-за шляпы, надетой на него Молекулой, но еще и из-за солнечных очков с золотыми дужками, которые на фоне зелени бронзы придавали ему вид ямайского наркоторговца, или кого-то вроде. Первыми клиентами, само собой, были мы четверо, те же, что и всегда, потому что Хуп уговорил нас пойти выпить по стаканчику, прежде чем двинуться обычным маршрутом, и там мы курили и сворачивали папироски, покуда Молекула рассказывал нам свои анекдоты, несказанно смешные. Тут явился Снаряд в своем кресле с моторчиком. Он попросил у брата пиво, но Молекула сказал ему, что нет, после чего инвалид принялся кружиться по заведению, словно бешеная собака, визжа так, будто у него вынимали трахею через ухо, — покуда не столкнулся с Хупом и чуть не свалил его, — и тогда Молекула швырнул в своего брата стеклянной пепельницей и попал ему прямо в лицо, а это существо принялось визжать еще больше, с большей ненавистью, и его визг отдавался от стен пустого бара, словно оперные модуляции воплей свиньи, которую режут, — в общем, жуткий переполох. Потом Молекула вышел из-за барной стойки и стал толкать Снаряда до тех пор, пока не швырнул его в стену, и кресло перевернулось, а Снаряд продолжал визжать, а Молекула бил его ногами. Тогда поэт Бласко сказал Молекуле грубость, а Молекула сказал грубость поэту Бласко, и они начали препираться и накостыляли друг другу, — нам пришлось разнимать их, по мере наших сил, потому что они казались одним единым телом с множеством рук, а Снаряд, валяясь на полу, продолжал визжать, даже глазами, потому что казалось, они вот-вот выскочат из орбит от страха.
Между тем Мутис, Хуп и я подняли Снаряда и усадили в кресло. Хуп сказал Молекуле, чтоб тот налил Снаряду пива, что он оплатит, но Молекула сказал «не фиг», что этим вечером не будет пива для Снаряда, потому что он разбил экран телевизора, а Снаряд стонал, как умирающий ребенок, и Бласко в конце концов отдал ему свое пиво.
— Ты, вон отсюда, — сказал Молекула Бласко, и тогда Бласко сбросил на пол стаканы и бутылки, стоявшие на барной стойке. Молекула, в свою очередь, схватил за горлышко бутылку, подошел к Бласко и назвал его поэтом-педиком, и нам снова пришлось разнимать их, и тогда Хуп пришел к заключению, что лучше нам всем уйти, и никто с ним не спорил, может быть, потому, что ад может иногда быть объективной реальностью.
Насколько я знаю, бар Молекулы по-прежнему открыт, и полиция не досаждает ему, и туда ходит много народу — по словам Хупа, — потому что в субботу он закрывается последним, и туда вваливаются ватаги пьяных, словно Дракулы, бегущих от света, в поисках тепла гробов, траурных сумерек в разгаре дня. (Полагаю, это бандитский притон, само собой разумеется.) (И там собираются самые распутные девки и политоксикоманы со всей округи, само собой.) (И там, вероятно, неплохо.) (Но мы никогда туда не пойдем из уважения к Бласко.)
Вот уже пару недель я работаю
по вечерам в агентстве Хупа. Он предложил мне, и я согласился, отчасти из-за дополнительного заработка, отчасти потому, что это показалось мне работой, соответствующей моей профессии: утром оформлять паспорта, а вечером облегчать людям бегство от их отвратительной жизни. Это новое занятие отнимает у меня время, необходимое для учебы, но вы знаете так же хорошо, как я, что я уже какое-то время назад понял, что никогда не буду профессиональным философом, а всего лишь самоучкой, блуждающим на ощупь в потемках, и я довольствуюсь этим, потому что было бы хуже пройти по этому миру в полном ослеплении этими потемками, даже не попытавшись их расчистить.У Хупа есть двое болтливых подчиненных, катапультирующих в любую точку мира внезапных Марко Поло, и забавно наблюдать, как этот тандем сидит перед компьютером, словно колдуны перед волшебным котелком, изучая пересечения авиарейсов, тасуя пункты назначения, варианты бегства, рассуждая о городах, где они никогда не были, так, словно они там выросли, — императоры тропических пляжей, отелей на берегу моря и дополнительных койко-мест.
Моя работа более скромная и молчаливая: ежедневно разбирать и классифицировать горящие предложения, чтобы, когда придут нерешительные путешественники, у них была упорядоченная информация о том, куда они могут сбежать: самое далекое место за наименьшую цену. (В том числе Пуэрто-Рико.) (Бедные люди.)
В прошлую субботу, прежде чем мы пошли прошвырнуться, явился Хуп с бутылкой рома.
— Мы отметим твое присоединение к гильдии продавцов ковров-самолетов.
И мы выпили с моим новым шефом, а у меня было две таблетки экстази и немного гашиша в табакерке, я был намерен пуститься с моими друзьями, подобно сумасшедшим ракетам, к неверным иллюзиям ночи.
— Выпьем еще, — и мы выпили еще, но у меня упал стакан.
— Этот тост был дерьмовым, приятель. Выпьем снова, — и этот новый тост хорошо прозвучал — как столкновение двух хрустальных планет.
— Так лучше, — и мы продолжали пить.
— Надо мне как-нибудь отвезти тебя в «Хоспитал», старик. Когда у тебя день рождения?
Мой день рождения был уже несколько часов назад. Я встретил его, рассказывая вам эти бродячие истории.
— А зачем ты заставил нас терять время на твои бродячие истории? — спросите меня вы и будете правы, ведь я понимаю, что рассказ о любой жизни — это тайна, да, хотя и не для тех, кто его слушает, а для тех, кто его рассказывает. (Ну, в общем, не знаю, скажем, мне охота было поболтать.)
Однако все заканчивается, и этот мой рассказ, который первоначально должен был быть просительным письмом к фантасмагорическим царям, вылился в письмо протеста, обращенное ко времени. Потому что боюсь, что с настоящего момента моя жизнь превратится в «и так далее», будущее, представленное многоточием. Я знаю, что однажды, скорее рано, чем поздно, мне уже не захочется прожигать ночь в «Оксисе», отчасти потому, что я буду чувствовать себя там контрабандистом, отчасти потому, что почувствую, как размягчился мой эпический дух, так сказать, и похмелье станет слишком серьезной душевной болезнью; я знаю, что однажды перестану ходить в «Гарден», потому что секс перестанет быть быстрым пламенем в душе; я знаю, что настанет момент, когда алкоголь превратится для меня в чистый яд, гашиш будет вызывать у меня тревожную тахикардию, а от экстази я буду только плакать. И я знаю, что девушки станут для меня совсем недосягаемыми (хотя при этом немного безразличными), что я буду чувствовать досаду к молодым, прокляну время, которое потерял, и сочту растраченным богатством даже самые незначительные дни прошлого. (Но, впрочем, полагаю, все это предусмотрено в сценарии, ведь жизнь, по сути, — это мелодрама.)
Прежде, еще недавно, я понимал свое существование как хаотический набор разрозненных эпизодов, как случайную сумму разнородных переживаний, но вдруг все обрело глобальный смысл, злосчастную гармонию, неожиданную взаимосвязь, и я сказал себе:
— Йереми, вот что такое судьба: не предопределенная дорога, а халтурная импровизация.
В общем, дни рождения обычно бывают очень тусклыми, когда падают на среду, потому что это самый грустный рабочий день из всех. Мария утром сказала мне, что у нее много работы, но что я могу навестить ее, если мне захочется, а мне не хочется, само собой, потому что вместо дыма от свечей на торте я увижу там дым от кремации собак, а это мало кому понравится. Хуп пообещал мне, что в субботу мы все пойдем в «Хоспитал», но сейчас суббота кажется мне далекой датой. Мутис на неделе почти никогда не выходит, занятый своими латинянами, а Бласко пришлось устроиться на работу в компанию по доставке замороженных продуктов: тысяча метров Антарктиды в окрестностях города, — и там он проводит по восемь часов в день, одетый во что-то наподобие костюма астронавта, раскладывая замороженный товар и, несомненно, лелея большие поэмы о полярном ужасе, ясном, как, должно быть, тот, что мы испытаем в мгновение, предшествующее смерти. Так что я проведу вечер дома и, может быть, использую это время, чтобы зараз написать свою неоконченную работу по философии, потому что несколько дней назад, читая один очень древний анонимный текст из софистической традиции, озаглавленный «Двойные умозаключения», я нашел параграф, способный многое изменить: «Один и тот же человек живет и не живет, в одинаковой мере существует и не существует. Ведь тот, кто находится в Ливии, не находится на Кипре, и все это согласуется с одним и тем же умозаключением. Следовательно, вещи существуют и не существуют». (В общем, нелепые идеи софистов.)