Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Симбиоз золотого века основывался на том, что в дамские альбомы на равных вписывали свои bon mots Пушкин и бесшабашный корнет из ближайшей расквартированной части, и корнет при этом не посягал на роль властителя дум. Сегодня точка сборки и массовой идентификации, обслуживаемая голливудскими поп-моделями, все же намного более безопасна, чем точка сборки, в которой могли бы находиться Ван Гог, Че Гевара или Виктор Цой, хотя (и в этом главное отличие) происходит взаимопроникновение альтернативных символических практик, гламур отчасти перенимает эстафету агональности творимого искусства, формирует свой авангард, который, правда, пока еще не вышел на поле боя, но уже проводит учения. Фигуры, подобные Мадонне и Собчак, при всей своей внешней эпатажности всецело принадлежат к мейнстриму, они далеки от сущностного радикализма и руководствуются скорее негативным критерием – избежать попадания в «полный отстой». Различия лучше всего видны на территории современной музыки (противопоставление рок – попса), в остальных сферах символического производства кромка размыта, но решающий критерий попсы везде один и тот же – безопасность применения, прекрасная адаптированность к тем устоям, которые она

для виду даже слегка пошатывает. Попса стерильна, даже если кажется, что она посягает на высшие ценности, искусство опасно, даже если оно выглядит совершенно оторванным от жизни и доступным лишь очень и очень немногим.

В этом смысле гламурная цивилизация говорит на языке поп-культуры, или попсы, на этом же языке осуществляется и ее самосознание, непрерывный поток которого заполонил телеэкраны и глянцевые журналы. Однако уже вырисовывается и предстоящее поле деятельности гламурного авангарда, сфера, где найдется место и своеобразной аскезе, и агональности, и даже риску, связанному с нарушениями техники экзистенциальной безопасности – примером здесь может служить тот же Майкл Джексон, один из немногих «авторизованных» представителей все еще формирующегося авангарда. Содержанием авангардной борьбы являются общезначимые жесты эксклюзивного потребления, безоговорочного предоставления своего тела и образа для публичного считывания всех записей: от дресс-кода до эмо-кода. Здесь все имеет значение – и фирменная улыбка, и фирменная пошлость, и, разумеется, подкрепляющая их выборка аксессуаров.

Возможны разные варианты продвижения гламурного авангарда. Скажем, лидер-авангардист подключается к производству, становясь лицом (и телом, и душой) фирмы или корпорации. Только не надо путать, речь идет не о ходячем рекламном щите, такой лидер – это само олицетворенное Производство: все будущие товары производятся сначала как детали его (ее) внешности или окружения, они могут существовать на первых порах только виртуально, в чистой визуальности. Затем, когда соответствующий фрагмент кода будет считан, произойдет сброс в овеществление, который сам по себе не будет составлять особой проблемы, поскольку в большинстве случаев уже сейчас ее не составляет.

Другой возможный вариант – фигура нового свободного художника, супермена как суперпотребителя, того, кто сможет наиболее убедительно скомбинировать бесчисленные блестки витрин и глянцевых журналов. Такой рыцарь гламурного авангарда не станет принимать простые витринонаполнители за произведенные товары, он правильно отнесется к ним как к сырью, из которого и начнет собственное производство. И уж его труд будет иметь статус общественно необходимого больше, чем какой-либо другой. Субъекту традиционного бизнеса придется подстраиваться, перекупать истинного товаропроизводителя, пока всякое производство сразу не начнет формироваться на новых основаниях, не тратя времени на выпуск обезличенных заготовок.

Так тезис Маркса о воспроизводстве рабочей силы в цикле расширенного товарного производства обретает существенно иной смысл: воспроизводству прежде всего подлежит оригинальная дизайн-версия человека, она становится моделью и для персонала, и для будущего потенциального потребителя продукции, все специализированные аксессуары создаются уже в соответствии с дизайном субъекта, некой матрицы персонализации. Эта матрица напоминает эйдос Платона, поскольку ее эмпирические распечатки – обычные потребители – могут быть ранжированы по степени искажения исходного Первообразца. Но гламурный авангард, уже монтирующий свой конвейер, способен внести важную поправку в платоновскую теорию эйдосов. Платон полагал, что прекрасная амфора, прекрасная женщина и прекрасная кобылица подчинены прекрасному самому по себе или благу как таковому. Этот порядок иерархии не подтвердился, определенность эйдоса оказалась свойством эксклюзивного субъекта, который (или которая) порождают эйдосы (образцы) своим пожизненным танцем-дефиле – кстати, на гламурный язык греческий термин «эйдос» вполне можно перевести как «супермодель». Выяснилось, что прекрасное может существовать и само по себе, но исключительно в виде остатка, тающего следа актуального присутствия субъекта. Стильная сумочка, небрежный прощальный жест, глянцевый журнал, открытый на нужной странице, – все они суть «нечто прекрасное», если использовать с некоторой натяжкой слова Сократа, но не потому, что причастны прекрасному самому по себе, а потому, что являются объективациями, следами разной степени мимолетности. Эти химерные структуры «нового прекрасного» обладают очень коротким временем полураспада – особенно если сравнить их с прочной кристаллической решеткой инобытия, с произведением, которое создает художник. Именно сдвиг во времени хранения и развоплощения модели-матрицы позволил визуализировать прежде скрытые формы первоисточника одухотворения – или хотя бы анимации. Аристотелю вполне могло казаться, что Перводвигатель движет, оставаясь неподвижным. Подобная ситуация сохранялась на протяжении веков: «Федра» Расина и «Подсолнухи» Ван Гога оставались бессмертными «частицами» смертных, отмирающих авторов, частицами (наследием), которые, пребывая в своей незыблемости, неподвижности, нетленности, инициировали множество реакций в окрестностях своего пребывания, в креатосфере. Эти образцы считывали, инсценировали, им подражали, возникала полная иллюзия того, что новые очаги прекрасного «возгорались» от неподвижных, но движущих эйдосов. Субъекты, супермодели, движущие гламурную цивилизацию, уже не создают таких «долгоиграющих» объективаций, их краткие экспозиции экзистенциальных и художественных жестов уже невозможно принять за причастные миру эйдосов неподвижные сущности. Они всего лишь мгновенные распечатки дискретного жеста, растворяющиеся, подобно мороку, по мере того как суперпотребитель, исполняющий обязанности художника, удаляется от точки (площадки) их свершения. А сами «перводвигатели», лидеры гламурного авангарда, вынуждены непрерывно кружиться на месте, подобно танцующим дервишам, миражируя очертания товарных форм. Стоит одному из них остановиться, и его мираж поблекнет, зависнет и растает.

Следует, пожалуй, отметить и еще один аспект: условный Майкл Джексон полновластного гламурного будущего едва ли будет располагать приватным пространством вообще, не будет у него и свободного времени в том

смысле, в каком его понимала традиционная политическая экономия. Его, как супермодель (движущий эйдос), неизбежно будут использовать в режиме сверхэксплуатации. Имеется в виду тотальная востребованность, ибо все в нем должно быть в шоколаде – и фейс, и прикид, и эмо-код и вставные мысли, которые он будет своей персоной облагораживать, чтобы остальные потребители хотели имплантировать себе такие же мысли. Есть основания полагать, что именно так, посредством подключения гламурного авангарда, и будет достигнуто по-настоящему безотходное производство.

Князь Мышкин, философия и государство

20 марта 2013 года, выступая в Музее Достоевского в Петербурге, Петер Слотердайк рассказал об учрежденной им премии имени князя Мышкина. Он пояснил, что князь Мышкин есть в каждом настоящем философе, но сумма обстоятельств, в которых существует философия, практически никогда не дает возможности этой ипостаси раскрыться. Больше Слотердайк ничего не пояснил, но поскольку, в сущности, он прав, мысль следовало бы раскрыть дальше.

Сумма обстоятельств и в самом деле внушительна, она даже такова, что и сам модус философии и все элементы философской признанности осаждаются на противоположном полюсе – там, где располагается один из антиподов князя, Ганя Иволгин, а иногда, что бывает реже, но все-таки случается, на той кинической площадке, которую облюбовал бравый Фердыщенко. И понятно почему. Философия, если разуметь под ней европейскую метафизику, характеризуется прежде всего двумя вещами: во-первых, изощренностью, и во-вторых, тем, что она есть теория по способу своего рождения и вхождения в мир, то есть она дискурсивна от начала до конца. Исторически философия явилась экстрактом практики софистов, из которой просто был исключен непосредственный собеседник – в частности, из-за создаваемых им препятствий для наращивания изощренности. И с этого момента, если угодно, с основания академии Платона неустранимая теоретичность стала родовой чертой всей европейской философии [91] . Поэтому, в частности, метафизика Европы так преуспела в производстве точек зрения, в продуцировании новых теорий внутри поля теоретического, в производстве симулякров и невиданных химер – одна из них как огнегривый лев, другая – вол, исполненный очей… К сегодняшнему дню фаустовская цивилизация создала настоящий бестиарий философий и отдельных философем. Это неудивительно, поскольку им, химерам, не нужна проверка на живучесть, пригодность для сквозного или контактного обживания не является параметром их производства.

91

Петров МК. Язык, знак, культура. М., 1991.

Следствием такого положения вещей являются общий цинизм (поскольку жизнь и учение могут не иметь ничего общего друг с другом) и сугубый сепаратизм понятийных конструкций, не дающий насладиться красотой агональной сопричастности. Попытка изменить ситуацию была, был даже великий прорыв праксиса, осуществленный марксизмом и вообще левой идеей. Но на сегодняшний день прорыв остановлен, наследством (идейным наследием) распоряжаются теоросы — и сегодня животные невиданной красы как никогда вольготно пасутся в головах.

Но князь Мышкин не таков, он не теорос, ибо готов к восприятию идеи, включающей в себя хоть какую-то витальность. Идеи важны и интересны ему как чьи-то – как идеи именно этой женщины, этого купца, этого остановившегося прохожего. Степень их дискурсивности и вообще вербальности нашему князю далеко не столь важна.

Приобщение к идеям как к чьим-то требует открытости, тут не обойдешься узеньким всепроникающим лучиком lumen naturalis (естественного света). Но открытость и особая чуткость обеспечивают князю Мышкину доступ к тем слоям бытия, где высказывание наделено плотью и где сама душа говорит, ибо ее готовы слушать.

* * *

Князь Мышкин – философ, поскольку пребывает среди идей, но, важное уточнение, среди персонализированных идей, имеющих опыт проживания в телах. Чтобы иметь с ними дело, Мышкину незачем подвергать их дистилляции с непременным сопутствующим искажением – наш князь, как и сам Достоевский, дышит воздухом идей без кислородных приборов. Его открытая чувствительность опасна и уязвима – и теперь для понимания важнейших для нас обстоятельств пора вывести на сцену его антагониста. Им может быть доктор Фауст и доктор Хаус, как, впрочем, и доктор Фрейд. Прекрасно может сыграть эту роль и Шерлок Холмс, персонаж, близкий по времени создания к князю Мышкину (которого в свою очередь можно заменить Алексеем Карамазовым, Николаем Федоровым и Юрием Гагариным). Ну а теоретическим оппонентом пусть будет Томас Гоббс, а если что, призовем ему на помощь профессора Канта. Их образ мысли и сам способ присутствия существенным образом противоположны экзистенциальному проекту князя Мышкина. Всмотримся в этот мир, к которому князь Мышкин испытывает странное доверие и бесстрашный интерес. Для его антагонистов здесь прежде всего скрывается источник опасности и неизбывной фоновой фрустрации, поэтому атомарные индивиды Гоббса, а это они преимущественно населяют Европу последние триста лет и Америку последние двести лет, нечувствительны к трансперсональному расширению, в чем сказываются одновременно их безусловная сила и их же ограниченность, лучше сказать – экзистенциальная беспомощность.

Вспомним эти знаменитые гоббсовские описания войны всех против всех, они в чем-то напоминают знаменитый греческий полемос. Но дополнительная жестокость состоит в том, что полагаться нельзя вообще ни на кого. В сущности, индивид может выжить и, скажем так, психологически уцелеть лишь в случае нечувствительности, невосприимчивости к словам, поскольку в них могут быть представлены неустранимые следы субъектности. Отсюда главная черта фаустовского человека – стремление к дистиллированным идеям, лишенным какой-либо соматизации присутствия. Племя доктора Фауста представляет собой удивительный народ одиночек; каждый из них с детства приучен держать круговую оборону от мира: они умеют делать это как никто в истории. Пока линия эксклюзивной персональной связи с Богом загружена и работает без сбоев, племя Фауста процветает.

Поделиться с друзьями: