Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Разные дни войны. Дневник писателя, т.2. 1942-1945 годы
Шрифт:

Вот и вся дневниковая запись о той нашей встрече с Батовым.

Когда речь зашла об Испании, Батов рассказал об обстоятельствах гибели Мате Залки. Может быть, потому, что я сам спросил его об этом. Тогда я не записал рассказанного Батовым, но много лет спустя, когда мы делали с Романом Карменом фильм «Гренада, Гренада, Гренада моя…» и брали киноинтервью у наших добровольцев в Испании, Батов снова рассказал о гибели Мате Залки, на этот раз перед объективом киноаппарата, и пленка полностью сохранила его рассказ. Мне было бы жаль не исправить своего упущения военного времени и не привести этот рассказ здесь:

«…На рекогносцировку выехало три машины. Рядом с водителем нашей первой машины Эмилио, очень хорошим товарищем, испанским коммунистом, сидел политкомиссар 12-й Интербригады Густав Реглер,

а на заднем сиденье – Мате Залка и я. Мы обогнули выступ скалы и вышли на прямую со скоростью сорок – пятьдесят километров. Дорога была прекрасная, но просматривалась со стороны Уэски.

Внезапно – сильный разрыв у правого переднего колеса! Машина дала ненормальный крен. Тяжело раненный Реглер крикнул, а Мате Залка сказал мне голосом, который помню до сих пор: «Фрицинька!» – приподнял с колена левую руку и снова опустил ее. Машину бросило влево, к парапету над обрывом. Шофер, раненый в руку и в голову, теряя сознание, круто вывернул вправо, и мы ударили в придорожный столб. Реглер вылетел от удара в кювет, а Мате Залка всем телом навалился на меня. Я тронул его висок – сплошная кровь. И одновременно почувствовал, что поднимаюсь ногами куда-то вверх и вылетаю из машины. Сильно ударился о бетон дороги и, должно быть, на какое-то время потерял сознание.

Я вскочил и увидел бегущего ко мне по кювету с сумкой санитара. «Премьере – генерал Лукач! Сначала – Лукача!» – крикнул я ему и повернулся к Мате Залке. Мате лежал на левом боку, полувывалившись из машины. Голова его касалась дороги, и все было залито кровью… Помню, я почему-то подумал: неужели у человека может быть столько крови? Я ведь в десяти шагах, а кровь течет по бетону ко мне. Санитар подбежал к машине, а я посмотрел на себя и вижу, что у меня фонтаном бьет кровь. Оказывается, это моя кровь тянулась по следу, когда я отошел от машины. После этого ничего не помню. Рухнул и потерял сознание.

Очнулся в госпитале. На хирургическом столе – забинтованная большим-большим клубком ваты и бинтов голова Мате Залки. И вижу, что он еще жив, что у него еще ходит кадык. Потом вижу, начальник санитарной службы нашей бригады Хейльбрун, он тоже уже здесь, в госпитале. Говорю ему: консилиум генералу Лукачу! Мне все еще казалось, что что-то можно сделать. Хейльбрун подходит ко мне и говорит: «Колонель Фриц, вы посмотрите на свой китель, на свои волосы. Мозг и кровь Мате Залки впитались в ваш китель. Консилиум тут ни при чем». И я опять лишился сознания от потери крови.

После извлечения двух осколков и перевязки ко мне подошла медсестра, испанка лет тридцати, и с ней маленький мальчик. Уже потом я узнал, что это жена капитана республиканской армии. Она о чем-то говорила с врачом, а я, лежа на носилках, опять потерял сознание. Когда очнулся, смотрю, рядом со мной другие носилки, на них эта медсестра. Я потом не видел ничего похожего. Это, знаете, такое переливание крови, буквой Т: стеклянный наконечник в вену к ней – стеклянный наконечник в вену ко мне, между ними резиновый шланг и груша; груша вбирает кровь у нее и перекачивает ее в меня. Живу на белом свете – мне уже скоро семьдесят – с этой испанской кровью…»

Так спустя тридцать лет рассказывал мне о гибели Мате Залки его бывший военный советник Павел Иванович Батов, один из советских участников и хочется добавить – один из рыцарей гражданской войны в Испании.

Читая эту запись, перенесенную с пленки на бумагу, и мысленно сравнивая ее с тем немногим, что сохранилось в моей собственной памяти с 1943 года, когда я впервые услышал рассказ Батова, я в который раз с горечью думаю: как много за эти годы и мною, и другими людьми моей профессии упущено, не запомнено не записано…

Возвращаюсь к дневниковым записям.

…Освобожденное на рассвете село. День с утра серый, какой-то особенно серый. Село серое. Две трети домов сожжено. В сожженных домах торчат из земли печки, тоже какие-то серые, обмазанные вымокшей под дождем глиной. Люди отчаянно плохо одеты. За речкой на серой грязной луговине пестрые, рыжие, черно-белые пятна – расстрелянное немцами из пулемета стадо. Народу мало. Многие не вернулись из леса. Немцы, уходя, вместе со стадом расстреляли на луговине трех мальчиков-пастушат. Мать одного из них в кругу обступивших

ее и нас людей как-то по-особенному ужасающе подробно рассказывает, как именно все это вышло. А сын ее, которого она притащила на себе оттуда, с луговины, лежит тут же, рядом, у печки. Голова у него, наверное, изуродована и накрыта сейчас вымазанным в грязи черным пиджачком. Женщина выглядит такой старой, что ее можно принять за бабушку убитого мальчика.

Она рассказывает подробно и быстро, и глаза у нее такие, как будто она вот сейчас все это расскажет до конца и мы что-то сделаем, что-то выправим. А потом, договорив, смотрит на нас с удивлением, как будто впервые нас увидела. Молча поворачивается и идет к своей стоящей среди пустыни печке. Печка топится. В котелке что-то варится. А рядом лежит ее сын с накрытой черным пиджачком головой…

…Другая, тоже сожженная деревня, Уть. Другая женщина рассказывает о своем соседе, 95-летнем старике Кирилле Матвеевиче Кривенкове: «Я ему говорю: «Пойдем со мной в лес, а то они тебе хату запалят». – «А я их вилами, коли придут! Потом нехай палят». У него уже было при немцах такое дело. Пришли к нему выпившие полицаи, гонялись за малыми ребятами. Он взял дрючок – двух по головам, а третьего по спине. Они убежали… Но преследовать его потом не стали, наверное, стыдно было признаться, что такой старик отлупил их. Только корову у него за это забрали. Когда немцы зажигали деревню, люди побежали в топь. Немцы подошли к его хате, а он вышел со двора с вилами. Навстречу ему немец с соломой – поджигать. Он его ударил в живот вилами. Другие немцы его схватили. Он минут пятнадцать кричал: «Ратуйте!» Они ломали ему руки и сломали в костях, а потом застрелили его из нагана в ухо. И дом спалили…»

Моя следующая дневниковая запись, несмотря на ее несколько юмористический тон, в сущности, как мне сейчас кажется, не только о мимоходом попавших мне на карандаш странностях чьей-то любви, сколько о куда более серьезном – о той лишней чарке, из-за которой на войне, случалось, зазря гибли.

Впоследствии я написал об этом одну жестокую и, как мне кажется, бескомпромиссную главу в романе «Солдатами не рождаются», в которой идет речь о гибели людей.

В дневниковой записи этой бескомпромиссности не хватает, может быть, оттого, что нам свойственно задним числом юмористически относиться к происшествиям, после которых все, слава богу, остались живы-здоровы. Случись тогда все по-другому, наверно, был бы другим и топ моей записи.

…С Эренбургом мы ездили порознь: он в одни части, я в другие. Он в этот день оставался в частях Батова, а я поехал рядом, к соседям, в одну из дивизий, захвативших плацдарм и воевавших на той, западной, стороне реки Сож.

К полковнику, командиру дивизии, мы с Капустянским приехали утром, часов в одиннадцать. Штаб дивизии размещался километрах в четырех от реки, оттуда доносилась довольно громкая артиллерийская стрельба.

Когда мы приехали и слезли у ворот хаты, где должен был находиться полковник, выяснилось, что полковника в хате нету. Он только что вернулся с переправы и лег спать. Но спал не в хате, а в разбитой тут же во дворе под деревом палатке. Октябрь, холодно. Я подумал, что привычка полковника спать в такую погоду в палатке, наверное, свидетельствует о его спартанском праве.

Через пять минут он вышел из палатки, одной рукой застегивая крючок на вороте кителя, а другой вытирая заспанное лицо. Это был плотный, коренастый человек с круглым веселым лицом.

Поздоровавшись со мной и с Капустянским, он спросил о цели приезда, сказал, что уже слыхал, что мы с Эренбургом находимся здесь, на Центральном фронте, и предложил позавтракать. Мы было отказались, так как уже завтракали, да и не хотели терять времени, но это не помогло, и завтракать он нас все-таки заставил. На столе появились водка и закуска. Полковник был гостеприимен по отношению ко мне, но еще больше по отношению к Капустянскому. Только потом выяснилось, что он поначалу принимал Капустянского за Эренбурга. Его при этом не смутили ни относительная юность Капустянского, ни его фотоаппарат, которым, он за это время несколько раз щелкнул нас. Видимо, полковник считал, что это в порядке вещей, и ему не хотелось расстаться с приятной мыслью, что он принимает у себя Эренбурга.

Поделиться с друзьями: