Разоблаченная морока
Шрифт:
А Клепинин помогал Эмилии эти «рапорты» составлять! И отвозил их — «куда надо»!
Что же это такое? Как это возможно?
Упаси бог бросать запоздалый камень благородного негодования в несчастных узников Лубянки! Совсем не в том дело. Но как все-таки такое оказалось возможным — еще на воле?..
Никакими особенными монстрами обитатели болшевского дома не были. В том-то и дело, в том-то и горе, в том-то и загадка —
Понять, что же с ними происходило, значило бы многое понять в нашей отечественной истории тридцатых годов.
Это совершенно невозможно вне исторического контекста.
Между тем именно так подходит к заблуждениям своих родителей мемуарист Дмитрий Сеземан. И потому его оценки предельно просты: «платные агенты» — вот весь его короткий приговор, даром что в числе категорически заклейменных собственная мать. Однако торопливая готовность к осуждению только закрывает путь к различению корней добра и зла, к уяснению причин и следствий. А без этого не поставишь диагноза. И значит, не излечишь болезнь — в любой момент она вспыхнет с новой силой.
Эпидемия доносительства широко разлилась в Стране Советов во второй половине тридцатых годов. И часто она носит внешне вполне пристойные формы: кто же сам назовет это доносом! Не донос, всего лишь «информация»!
Та же эпидемия, как известно, бушевала и в другой стране — Германии. Здесь и там созданы были условия, в которых вирус этой заразы размножался в благоприятнейшей питательной среде. Понятно, кому это было выгодно, незачем об этом долго распространяться.
Загадочнее другая сторона вопроса: каковы те особенности личности, при которых вирус беспрепятственно проникает в человека, неузнаваемо искажая взращенные годами нравственные ценности? И почему у других даже не возникает искушения пойти той же дорогой? Чем защищены эти последние от общей заразы? Где, в чем иммунитет?
Двадцать лет назад, в один из вечеров 1919 года, в революционной Москве, склонившись над дневником, двадцатисемилетняя Марина с пером в руке неторопливо размышляла на тему, которая иному показалась бы не заслуживающей слишком серьезного внимания. Перебирая оттенки, записывая всякий едва мелькнувший вариант контекста, она снова и снова вслушивалась в смысл самых простых, самых обиходных слов: «хочу» и «могу», «не хочу» и «не могу».
Она будто чувствовала, что наткнулась на что-то совсем не пустячное, на нечто, соприкасающееся с самой природой человека, с самыми глубинамиэтой природы, а может быть, — вопрос термина! — с самыми высотамидуховного его мира.
«Мое “не могу” — некий природный предел, не только мое, всякое… “Не могу” священнее “не хочу”. “Не могу” — это все переборотые «не хочу», все исправленные попытки хотеть, — это последний итог. Мое “не могу” — это меньше всего немощь. Больше того: это моя главная мощь. Значит, есть что-то во мне, что вопреки всем моим хотениям (над собой насилиям!) все-таки не хочет…
Корни “не могу” глубже, чем можно учесть. <…> Я говорю об исконном не могу, о смертном не могу, о том не могу, ради которого даешь себя на части рвать, о кротком не могу.
Утверждаю: “не могу”, а не “не-хочу” создает героев!»
Настоящие истоки нашего выбора — в глубинах крови и духа, считала молодая Цветаева. Состав крови определен от рождения; одному человеку нечего и перебарывать — голос природы ему всегда внятно слышен, — у другого этой подсказки нет.
Но пространство
духа формирует сам человек. «Я не могуэтого сделать, даже если весь мир вокруг делает так и это никому не кажется зазорным». Чтобы так чувствовать, нужна порода, которую исказить невозможно.И еще. Случайно ли, что нравственная ржа так часто поражала людей из породы «борцов за социальную справедливость»? Не потому ли, что они принимали на веру утверждение о примате общественного интереса над личным?
Но как часто доносителями становились и те, кто пекся как раз о своем сугубо личном благе…
В самом начале ноября наступили школьные каникулы, и Нина Николаевна вместе с дочерью уехала в Москву. На Пятницкой, 12, жила ее мать.
Клепинин же — наоборот — появляется в эти дни в болшевском доме. Скорее всего, сострадая Цветаевой, супруги стараются не оставлять ее совсем одну. Запасного жилищного варианта у Марины Ивановны не было: в крошечных комнатках сестры мужа в Мерзляковском переулке жить казалось невозможным.
И вот, в ночь с 6 на 7 ноября, в канун революционного праздника, арестовывают еще троих «болшевцев».
Клепинину подымают с постели на Пятницкой, ее сына Алексея увозят с Садово-Кудринской, из квартиры его жены.
И третий арест в ту же ночь — снова на болшевской даче.
Тут ордер предъявляют Николаю Андреевичу Клепинину.
Из воспоминаний Нины Павловны Гордон: «Марина глухим голосом рассказывала мне, как приехали его арестовывать, как было страшно на него смотреть, особенно страшно из-за его одиночества. Он был совсем-совсем один, и только собака (помнишь этого боксера с человечьими глазами?) все время ластилась к нему и все прыгала на колени. А он все прижимался к ней, к единственному живому существу, оставшемуся около него, видимо, только в ней одной чувствуя человеческое тепло и любовь…»
Жена Алексея, оставив ребенка у подруги, мчится ранним утром на электричке в Болшево. Она не знает, что Нины Николаевны там нет, и тем более не знает о ее аресте.
Под дождем и снегом, под пронизывающим ветром она добирается до знакомого дома. На участке — пусто. И в ее сегодняшней памяти — странное смещение: ей помнится, будто она увидела голые — без хвои — деревья.
Дом казался вымершим.
Только странный лязгающий звук все повторялся, будто отстукивал, как метроном, последние минуты. Уже позже, возвращаясь, она поняла: это стучали друг о друга раскачиваемые ветром физкультурные кольца, подвешенные между сосен Сергеем Яковлевичем.
Ирина без толку стучала в дверь клепининской террасы. Но дверь отворилась с другой стороны дома — и на пороге появилась Цветаева.
Ветер растрепал ее полуседые волосы, на плечах едва держалось накинутое пальто.
— Ночью арестовали Алешу, — сказала Ирина.
Марина Ивановна перекрестила ее несколько раз, на ней не было лица. Смотреть на нее было страшно.
— Уезжай, деточка, уезжай отсюда скорее. Бог с тобой. От нас рано утром увезли Николая Андреевича.