Разоренье
Шрифт:
— В карман-то, в карман-то норови! — едва дыша, лепетала бабка.
— Прокарманили, матушка! Нечего накарманивать-то, — плакала ее дочь и с нежностью гладила по голове сына, попавшегося в двадцати уголовных делах. — Поцелуй меня, зайчик мой! — говорила она ему.
— Отстаньте вы к… богу… с поцелуями! Нашли время!.. До чего вы меня довели? — оскаливался сын на матушку, которую ему не за что было уважать. — Что я от вас видел, пользу какую? Вам только подавай… ризу сделать дали обещание… Ну и хватал… Вы — мать, разве я могу ослушаться?..
Птицын лежал в параличе, и над ним тот же рабски покорный сын срывал свой гнев.
— А называетесь генерал! Не умели вовремя подмазать ревизора… Вам жаль… А небось как с меня, так "подавай!" Как принесешь, — "умник"… А-а! Бог вас наказывает… Какой вы отец?.. Удавлюсь вот возьму!..
Неудивительно, что сын мог говорить родителю
Такие сцены заставили уйти Михаила Иваныча и искать своего хлеба, и он с тех пор не видал ни Птицыных, ни Черемухиных до настоящего времени. В тот большой промежуток Черемухины успели прожить на чужой стороне все наворованные деньги, сам Черемухин успел умереть, а жена его, раздав старших дочерей замуж, воротилась с младшей дочерью, семнадцатилетней Надей, жить на родину. Это была несчастная, невинно страдающая женщина. Грабеж и пьянство терзали ее в доме отца, по воле которого она вышла за Черемухина и снова попала в область какого-то рабского произвола, где ей было вдвое тяжелее, потому что, в качестве жены, она должна была разделять хищнические нравы супруга. Ее мучило то, что дети ее выходят среди этой атмосферы какими-то уродами, тоже лгунами и льстецами. Она что-то все хотела сделать, старалась поправить; но ничего не сделала, а только мучилась, молилась в то время, когда хрипел пьяный муж, и под конец терпела от этого мужа самые страшные истязания: почему-то одна она оказалась в его глазах виновницею всех его несчастий и достойна была поэтому всяких мучений. Уважения между ними не было никакого, ибо Черемухин взял ее тоже потому, чтоб, под защитою Птицына, "делиться" с кем нужно. Возвращаясь на родину, она думала чем-нибудь согреть свою измученную душу, но это оказалось невозможным.
— Ты здешний, голубчик? — спросила она у извозчика, въезжая в свою губернию.
— Здешний, матушка, казенный!
— Что, помнишь ты, был у вас начальник?..
И она назвала фамилию отца и потом мужа.
— Как не помнить. Этаких разбойников да не помнить!
— Довольно, довольно, голубчик… Не про тех!
— Что он сказал? — спросила Надя.
— Нет, не про нас, ошибся. Так, сдуру! — старалась она замять злые мужичьи слова.
Холодно ей было на родине.
Товарищи мужа, скомпрометированные тем же, чем и он, сторонились от нее и, как пьянчужки, отрезвленные в квартале, сердито смотрели друг на друга и на нее. Иные из них, перебравшись в новые суды, перестали нюхать табак, стали курить сигары, обрились, умылись и старались казаться людьми совершенно новыми или отделанными заново. Все знакомства, все старинные приязни как будто и не существовали: все они держались на "дележе" и кончились вместе с ним. Все было пусто кругом. Но переносить личную бедность было бы не так трудно и больно для Черемухиной, если бы она не попиралась теми, которые сумели выбиться, подобно Арине, из нищеты в люди. Примеры такого превращения приходилось встречать довольно часто; всякий из превращенных считал своею обязанностью взглянуть на разоренных господ как на ровню, на что, конечно, имел полное право. Однажды, не дотянув до получения пенсии, она пошла заложить воротник к Арине, и если бы не Михаил Иваныч, бывший тут и узнавший Черемухину, Арина бы потешилась над бедной, измученной женщиной, которая когда-то покупала у нее молоко.
— Ай вы разорилися?.. — рассматривая воротник, говорила она с жеманною небрежностью.
— Богу так угодно…
— Много вас этаких-то… Жили-жили, что нажили? Что ж тебе дать за оборох твой?.. рупь — более нельзя.
– Ну, ну — полегче! — заступился Михаил Иваныч. — Оборох? У тебя много ли таких оборохов было? С тебя не бог знает что тянут: три-то рубли он двадцать раз стоит.
Михаил Иваныч говорил тем суровым тоном, в котором слышалось почти согласие с Ариной.
— Вынимай-ко деньги-то… чего там?.. Со всяким случается…
— Воля божия, — говорила убитая Черемухина. — Мы должны ей покоряться.
— Обнаковенно… Вынимай, вынимай! зеленую-то!.. — заступался Михаил Иваныч.
Благодаря заступничеству Михаила Иваныча Арина не смела продолжать своей потехи над Черемухиными, и с этих пор, в ожидании железной дороги, Михаил Иваныч стал заходить к ним посидеть, покалякать.
Чтобы избежать всяких обидных столкновений, Черемухина жила в глухой улице, в дешевой квартире, не заводя никаких новых знакомств и не возобновляя старых; жила она небольшим пенсионом, постоянно была дома, постоянно что-то вязала, выбрав себе местечко у окна, выходившего на двор, и думала. Было о чем ей подумать. Не последнее место в ее размышлениях занимала дочь Надя,
которой было уже восемнадцать лет и которую надо было "пристроить". Но женихи покуда не являлись, и Черемухина полагала (про себя), что народ избаловался, молодежь рыщет и не думает жить по-человечески. Что касается до Нади, то она покуда не испытывала ничего, кроме зверской скуки. Она успела уже познакомиться с хозяином-мещанином и его женой; узнала от них, что "канка" есть то же, что индюшка, и что занятия хозяина в течение шестидесяти лет состояли в том, что он скупал этих индюшек и отправлял их в Москву. Узнала также от солдата, который, возвратясь с ученья, любил посидеть на крыльце и покурить трубочку, что прежде был тихий учебный шаг и скорый шаг, а теперь осталась одна пальба, а шаг запрещен. Знала она также всех мальчиков, пускавших змеи середь улицы; ходила по хозяйскому саду, видела, благодаря его низеньким заборам что делается в других садах; посещала бедных и нигде не находила ничего, кроме скуки. Даже лица, к которым она обращалась с известием "мне скучно", — солдат, хозяин, хозяйка, — надоели ей и прискучили точно так же, как прискучила улица, на которую выходили окна дома, сад, забор против окон.Появление Михаила Иваныча, как нового лица, было одинаково приятно как для Черемухиной, которая не видала в нем открытого врага, так и для Нади, которая в сопровождении его могла идти, куда ей хочется.
Михаил Иваныч помнил Надю маленькой девочкой. В детстве он ее иногда катал на салазках; увидав ее теперь взрослой и невестой и не находя в ее молодости ни разоренья, ни прошлого, над которым бы можно было потешиться простому человеку, — решительно не мог сердиться вблизи ее и робко ежился где-нибудь у двери, если заходил посидеть; а если провожал куда-нибудь Надю, то шел позади нее, как лакей.
Посещали они попрежнему тех же разоренных родных.
Как один из множества результатов прижимки, — дом Птицына, дедушки Нади, представлял в эту пору нечто забытое, заброшенное всеми. Сыновья и родственники разбрелись в разные стороны и, отвертевшись от уголовных дел, имели где-то какие-то весьма современные места — "обрусяли", "водворяли", "описывали" движимое и недвижимое. Птицын, его жена и бабка, которая была еще жива, и сын Ваня, бывший во времена лихоимства и процветания еще мальчиком, все со дня на день ожидали смерти и, умирая, лежали в четырех разных комнатах, на четырех разных кроватях. Действительно умирающими были в сущности трое: бабка, Птицын и сын. Жена Птицына слегла за компанию. Обыкновенно она проводила время в ругательствах и брани, которая обрушивалась на мужа и на бабку. Так как на умирающего сына обрушиваться было не за что, а еле дышавшие муж и бабка не доставляли достаточного материала для ругательств, ибо не оказывали никакого сопротивления, то распеканию подвергался всякий, кто только чем-нибудь затрогивал ее внимание. С этими целями она очень часто вставала с смертного одра своего, высовывала голову в окно, и звонкий голос ее долго раздавался вдоль улицы.
— Что ты делаешь, сиволапый ты этакой мужлан? — кричала она на водовоза, зацепившего колесом ведро, поставленное на углу дома на случай дождя. — Дубина!..
— Ну не больно! Не бывал дубиной!.. — огрызался водовоз…
Этого было довольно, чтобы все оскорбленные временем внутренности Птицыной закипели кипучей смолой.
— Ка-ак? Мы подлые? — восклицала она, захлебываясь от гнева, и, чтобы оправдать этот гнев, приписывала водовозу такие слова, каких он и не думал произносить. — Как? Я подлячка?.. Ах ты!.. Да я тебя в старое-то время в порошок бы истерла и по ветру рассеяла. Ах ты… Да я…
Скоро помрачался ум ее среди таких восклицаний, и через несколько времени можно было слышать, как из уст ее вылетают самые нелогические фразы.
— Мы здесь тридцать восемь лет живем, а не подлые… не подлячка я… не подлячка!.. У меня сыновья… в Польше, а… я не подлая!
Навоевавшись вдоволь, она шла на смертный одр, чувствуя необходимость послать за священником; но, отдышавшись, не посылала.
Но очень часто Надя, входя во двор дедушки в сопровождении Михаила Ивановича, встречала уходивший домой причт: батюшку и дьячка, которые были призываемы если не к барыне, то к барину, или бабушке, или Ване.
— Умер дедушка? — в испуге спрашивала Надя.
— Живы, все живы! — улыбаясь, басил дьячок, любивший поговорить. — Они уже лет пять всё отходят-с…
— Земля не принимает! — бормотал про себя неумолимый Михаил Иваныч.
— Хе-хе-хе… Нет-с! Телосложение крепкое-с… — пояснял дьячок. — Крепки оченно! Кажется, вот-вот, — н-нет! — оживают!.. Крепковаты, господь с ними.
— Крепки с чужого-то! — ворчал Михаил Иваныч. — Кабы со своего… А то с чужого-то, поди-ко, сладь с ними!