Разрыв-трава
Шрифт:
Первое время, когда он так говорил о матери, Назарка опускал голову, отводил взгляд. Потом ничего, привык. Без нажима, осторожно пестовал его Корнюха, жил надеждой, что придет время, и парень будет на все смотреть точно так же, как он сам.
К тому, что наметил, шел с прежним упрямством, ничего не замечая вокруг, ничем не интересуясь. Игнат, Стефан Белозеров поначалу звали его в колхоз, хозяйство, дескать, поднимать надо. Он сумрачно усмехался. Шиш вам с маком! Сами все тут поразвалили, сами и поднимайте. С него достаточно и войны. Не будь ее, жизнь шла бы прежним порядком. Кто, когда, чем возместит ему все то, что утеряно? Любое хозяйство можно восстановить из праха, любая рана зарубцуется и перестанет болеть, но то, что случилось
Но порой на него накатывало тревожно-тоскливое чувство. Началось с того, что однажды вместе с Назаркой посмотрел фильм о строении Вселенной. Поздно вечером вышел перед сном-из дому. Ночь была ясная, морозная, небо, усыпанное звездами, как летний луг росой, придвинулось к земле, нависло низко над головой. Он обвел взглядом искристый пояс Млечного Пути и вдруг как-то разом ощутил невообразимую бесконечность и вечность этого мира и всю крохотность земли, покрытой мерцающими снегами; ощутил так остро, полно и беспощадно, что сердце на мгновение заледенело от пронзительного, сквозящего страха перед тем, что ему открылось; и такими ничтожно-малыми показались все его прежние и нынешние устремления, что их захотелось вытряхнуть из себя, как мусор из мешка, заменить чем-то иным, твердым и веским. Но чем? Этого он не знал и постарался задавить в себе и ощущение страха перед величием мира, и свои размышления. Но они нередко возникали вновь, внося разлад в его душу. Спасение было в одном в работе, в заботе о сыне. Он отдавался этому без остатка, вновь обретая уверенность в себе.
23
Все, в том числе и Игнат, ждали, что как только кончится война, вернутся солдаты, впрягутся в скрипучий воз хозяйства, и дело пойдет, как раньше шло. Но очень многим не суждено было возвратиться, другие пришли калеками, не способными выполнять тяжелую крестьянскую работу, а некоторые, пожив месяц-другой в Тайшихе, поглядев, как бедуют люди, уезжали в город, в рабочие поселки или, как брат Корнюха, устраивались в МТС. Продовольственные карточки обеспечивали рабочего и его семью хотя и не очень большим, но постоянным куском хлеба, на деньги, хотя и стоящие не много, можно было худо-бедно одеться. А колхоз почти ничего не давал. В конце года при полном расчете нередко оказывалось, что колхозник даже оставался должником, труд его был до того дешев, что не удавалось отработать несчастную пайку и жидкую баланду, которой кормили на полевых станах.
Бабы, до этого безропотно выносившие все тяготы, одна за другой начали бунтовать. Утром в конторе всегда стоял шум и гам. Бабы и ругались, и жаловались, и плакали. Игнат больше молчал, ожесточенно подергивая бороду, зато Стефан Иванович безоглядно кидался в перепалки, озлоблялся, выкрикивал обидные, чаще всего несправедливые слова.
Ожесточенность Белозерова была понятна Игнату, но принять ее не мог, и те добрые отношения, которые было установились меж ними, начали быстро рушиться. Он радовался отлучкам Белозерова: без него легче было утихомирить и уговорить баб. Но тот отлучался редко, потому Игнат вынужден был попросить его не давать волю языку.
Это было в тот день, когда Верка Рымариха принесла заявление с просьбой отпустить ее из колхоза. Она пришла вместе с Прасковьей Носковой.
Гибель мужа Верка пережила с виду спокойно. Никто не видел, чтобы она плакала, никто не слышал ее жалоб. Впрочем, мало кому было известно о смерти Рымарева. Его увезли и похоронили неведомо где. Слухи о нем, самые разноречивые, постепенно угасли, так что к Верке никто из тайшихинцев особенно и не приглядывался, горе ее осталось незамеченным. Но сдала Верка сильно.
На полном широком лице залегли крупные морщины, глаза потускнели, она уже не была сильной и крепкой, как прежде.— Куда же ты собралась уходить, Вера Лаврентьевна? — спросил Игнат, подвигая к Белозерову ее заявление.
— Да хоть уборщицей в магазин… Обносились мы с Васькой. Надеть совсем нечего. Мне-то ладно, не невеста, сын большой стал. Штаны, рубашки нужны.
— А кто у нас работать будет? — Белозеров придавил заявление кулаком. — Ради лишних штанов бросать колхоз стыдно!
— Какие там лишние, было бы чем зад прикрыть… — не глянув на него, ответила Верка. — Я, Игнат Назарыч, все время честно работала. Теперь мочи нету. Отпустите.
— Все до поры до времени честные. А прижало — в кусты. Скорей всего Стефан Иванович не думал намекать на что-то.
Но Верка его слова восприняла как напоминание о Рымареве, побледнела, дернула головой, тихо проговорила:
— Такая мне благодарность, что себя не жалела…
— Стыда у тебя нету! — сказала Белозерову Прасковья Носкова. — Она такие кули ворочала, какие тебе, лопни-тресни, от земли не поднять. А пайку получала одинаковую со всеми. По ее телу, по ее работе и две пайки мало. Верка лишнего не просила…
— А ты чего встряла? Ты какого черта лезешь не в свое дело? — зашумел Белозеров. — Где твой Гришка? Смотал удочки. На заработки подался.
— Подался, а то как? Детей и кормить, и одевать надо. А на какие шиши? Ты мне дашь? От вас дождешься! Раньше хоть от коровы да огородов кормились. Теперь что? Налогами даванули так, что сопли из носу брызнули!
— Мало даванули. Больше надо, чтобы с корнем выдрать проклятую частную собственность.
— Тебя бы, дурака, надо с корнем выдрать из конторы!
И началась самая настоящая ругань, а где ругань, там обида, где обида, там и безрассудность. Ушли из конторы Верка и Прасковья озлобленные, сказали, что обе с этого дня в колхозе работать не будут.
— Только попробуйте! — крикнул им вслед Белозеров. Вот тогда-то Игнат вынужден был сказать:
— Ты, пожалуйста, попридерживай язык.
— Как? — изумился Стефан Иванович. — Ты что же, их защищаешь?
— Не совсем. Я их понимаю… — Белозеров выкатил глаза:
— Понимаешь? Ты несознательность понимаешь? Так?
— Сознательность не гармошка: ее как хочешь не растянешь, что хочешь на ней не сыграешь. Вот ты тут бросил слово насчет частной собственности, то есть насчет коров и огородов. Не знаю, какими соображениями, руководились те, кто удвоил налоги, но по мне это, как ни поворачивай, вредное дело.
— Удивляюсь, Игнат Назарыч! Удивляюсь, и примениться никак не могу. То ты все понимаешь, то самых простых вещей уловить не можешь. Я все время к тебе приглядывался и многое из того, что ты делаешь, одобрял. Но сейчас… Ты со своим подходом только множишь разброд и шатание. Заведешь колхоз в трясину. Тебе не нравится, что налоги удвоили. А я бы их утроил! Я бы начисто вывел все огороды, всех коров. Без своего молока и картошки любой как миленький будет работать в колхозе. С голоду подохнуть не захочет!
— А сознательность? При чем тут она, Стефан Иванович? Это по-другому называется — принудиловкой. Я не сторонник личных огородов. Но сейчас без них не обойдешься. Когда человек станет получать в колхозе все, что для жизни требуется, сам не захочет копаться на своих грядках. С этого конца и надо подходить.
— Гнилая у тебя теория, Игнат Назарыч! — с сожалением сказал Белозеров. — Однобоко на жизнь смотришь. Ты хорошо понимаешь Верку и Прасковью, но дальних наших целей понять не желаешь. Да, сейчас всем голодно, холодно, трудно, каждому передохнуть хочется. Но наш долг собрать в кулак все силы и, невзирая на трудности, двинуть дело далеко вперед. Распылять силы на огородик, когда их нигде не хватает, это же черт знает что! Есть и более страшная опасность. Подсобные хозяйства нас могут, утянуть назад, к тридцатым годам. Все придется начинать заново.