Разрыв-трава
Шрифт:
— Нет уж, ты сам убирайся! — с виду жена была совсем спокойная, только глазищи ее темнотой налились, как незрячая стала.
— Вот оно что… — зловещим шепотом проговорил Корнюха. — Смотри же…
Пришла, кажется, пора проучить ее, отбить охоту разные крендели выкидывать. И будь спокойна, разлюбезная, научишься порядок уважать. До чего дошла, рохля постылая… Сирот на свете дополна, а сын единственный. Неужели она не соображает, что приемыша замурдованного надобно содержать, как и сына родного кормить, поить, обучать, в люди выдвигать значит, то, что одному Назарке предназначалось, на двоих дели? Не разделишь сплетницы и пустобрехи, да и сиротинка
Утром он должен был ехать на полевой стан. Собрался, как всегда, харчей, правда, взял больше, чем требовалось, но ни Хавронья, ни Устинья этого не заметили. Прихватил и кое-что из одежонки сына. Самого Назарку взял в телегу будто бы прокатить до конца улицы. План у него был такой. Сына отвезти на мельницу, пусть там живет вместе с Митькой под присмотром Игната. Устинья не догадается. Живо прибежит на полевой стан. А уж он постарается дать ей понять, что не шуточки шутит.
Игнату пришлось рассказать все, а он в ответ хоть бы слово. Смутный человек старший брат.
— Ну как ты, приглядишь?.. — спросил его напрямик.
— Пусть живет.
— Если Устинья нагрянет не отдашь?
Брат сделал вид, что не расслышал, пошел на берег речки, к ребятам. Митька в штанишках, закатанных до колен, стоял в светлой воде, запускал свою мельницу-вертушку, которая крутилась, как настоящее мельничное колесо, плоские лопасти зеркальцами взблескивали на солнце. Назарка завистливо таращил зеленоватые, как у матери, глаза. Потом достал из кармана складной ножичек с костяной ручкой-рыбкой.
— А у меня вот что есть.
Митька сразу позабыл про свою мельницу.
— Дай мне.
Назарка отвел руку с ножичком за спину.
— Самому надо.
Корнюха одобрительно хмыкнул, похвалил сына.
— Молодец! Чужого не бери, но и своего не отдавай. Игнат покосился на него, закряхтел, будто от ломоты в спине:
— Пошли, ребятки… корзины плести учить буду.
Уехал Корнюха на полевой стан с неспокойным сердцем. Ненадежный человек Игнаха. Очень даже просто может донести Устинье. От него, блажного, доброго не дождешься…
Ждал Корнюха Устинью с повинной день, два, неделю не едет. И работа на ум не идет, и харчишки кончаются. Стал полегонечку то у одного, то у другого из соседей своих, домой наезжавших, выведывать про Устинью. Оказалось, что ждет ее напрасно. Дозналась баба, где он Назара спрятал, свезла на мельницу приемыша, а сама преспокойно на работу ходит. Теперь с ней не сладишь. Так и приживется приемыш. Игнату за это надо спасибо сказать помог праведник. Дал бог братьев! Из-за одного угодничай перед начальством, из-за другого терпи своевольство собственной бабы. Тьфу!
18
Без малого год прошел, как увезли Максима, а Татьяна все еще не могла привыкнуть к тому, что его нет и долго не будет, так долго, что и помыслить об этом страшно. И она старалась не думать о будущем, жила одним днем, но это было трудно не думать.
Перед сенокосом в колхозе открыли детские ясли. Абросим Николаевич определил ее в няньки. Работа подручная, всегда возле дома, Митьку при себе держать можно. Но работала нянькой она недолго.
Увидел ее в яслях Рымарев, удивленно спросил, кто ее сюда назначил. А вечером пришел Абросим Николаевич, долго кряхтел, мялся, наконец сказал, что на сенокосе людей нехватка, придется ей там поработать. Сообразив, что Татьяна его не очень-то понимает и вряд ли ему верит, Абросим Николаевич признался: Рымарев дал ему нагоняй и приказал не допускать ее к воспитанию детей советских колхозников.Она не подала виду, что обижена. Кому какое дело до ее обид? Теперь, когда нет Максима, когда заступиться за нее некому, всякий обидеть может и не так еще.
Рано утром десятки подвод вытягивались из Тайшихи, громыхая, переезжали через мост, сворачивали на затравяневшую дорогу, бесшумно катились среди зелени тальников, и луговая свежесть бодрила косарей. Молодые бабы, девки на ходу соскакивали с телер, рвали мокрые от росы цветы, вплетали их в косы.
Татьяна сидела на задней телеге, придерживая на коленях узелок с едой, и вспоминала, как ездила на сенокос раньше, с Максимом. Так же рвала цветы и вплетала их в свои мягкие волосы, ей хотелось быть нарядной, красивой.
Косили вдвоем с Максимом. Он сам налаживал для нее косу, сам отбивал и правил. Пригнанная по росту, по руке, острая, она шла в траве легко, без усилий. А сейчас… Добрые косы разобрали, ей досталось какое-то страшилище косовище толстое, грубо оструганное, тяжелое.
В первый же день Татьяна набила на ладонях мозоли. Носок юсы запахивался в землю, вскидывая клочья оплетенной корнями почвы, трава срезалась неровно, гребнями. Татьяна думала, что понемногу приноровится (теперь одно остается приноравливаться), но и на другой день получалось то же самое. Водянистые пузыри на ладонях полопались, пальцы опухли. До обеда Татьяна кое-как крепилась, потом выбилась из сил окончательно, бросила косу, упала на траву и, прижав ладони к прохладной земле, заплакала.
В нагретом воздухе жужжали пауты, под берегом, в реке, сгрудились лошади, они лениво махали хвостами и фыркали, за кустами со всех сторон вжикали косы, на буграх сыпала сорочий стрекот конная косилка все было так же, как раньше, не было только рядом Максима, и все эти привычные звуки размеренной работы, и медовый запах сухого сена, казалось, для того только и есть, чтобы напомнить ей, какой счастливой была она совсем недавно. Она плакала и думала, что Максима ей ни за что не дождаться, и от этих дум еще горше становились ее слезы.
Она бы, наверное, не встала до самого вечера. Но ее поднял Лифер Овчинников. В длинной, неподпоясанной рубахе, с распаренным жарой лицом, он вышел из кустов, спросил, нет ли чего попить. Татьяна села, отворачивая заплаканное лицо, отрицательно качнула головой. Старик оглядел ее неряшливую, клочковатую кошенину, сказал строго:
— Портишь траву, девка. За такую работу, бывалоча, по рукам били.
Татьяна закусила губу. И этот туда же… Лифер Иваныч поднял косу, взмахнул раз-другой, стал примеряться к ней так и этак.
— Руки бы обломать тому, кто ее насаживал, ворчал он. — Калека, язви его душу! Одна косишь?
— Одна.
— Что же ты от народа отбиваешься?
— Мне одной способнее…
— Не скажи… Я получше тебя знаю, как способнее. Припаряйся к кому-нибудь. Хочешь, я с тобой буду косить?
— Не хочу.
— Ну, как знаешь.
На другой день он привез из дому старенькую, с узким источенным лезвием косу, на тонком, до блеска отполированном руками косовище.
— Попробуй-ка…