Разум океана. Возвращение в Итаку
Шрифт:
Конечно, я знал, что с моим дипломом и на берегу найдется работа. Ведь сумел же Решевский ради Галки пойти преподавателем в мореходку…
— Море меня кормит, — сказал я. — И не только меня. Миллионы людей кормит. И я буду ходить в море, пока хожу по земле. А в отношении бухгалтера ты подумай…
Вот этого, про бухгалтера, говорить не стоило. Тут уж явно перегнул я палку. Но меня обозлило Галкино молчание. Начни она спорить — нашел бы иные слова, теплые и убедительные, и сумел бы успокоить жену. А тогда… Тогда Галка отвернулась, и я увидел вдруг, как вздрагивают ее плечи.
Галка плакала редко. Каждый случай помню и сейчас: в день нашей свадьбы — до сих пор не знаю почему. Потом, когда уходил
Вроде бы и крепкий я, кажется, парень, а женские слезы выбивают меня из меридиана. Готов тогда на все, только бы не видеть слез. И я чувствовал: Галка знает об этой моей слабости, может быть, потому и плакала так редко.
Признаться, я был очень взбудоражен, когда вошел в «Балтику» и сел с ними за стол. Нет, речь тут шла не о голой ревности, хотя наверняка каждому мужчине не по себе, когда предпочитают другого. Хотелось спросить их, почему они не сделали этого раньше, когда я был рядом с ними, а ударили в то время, когда мне и так было нелегко…
Я мысленно задал этот вопрос Решевскому и Галке, спросил их еще и еще, и вдруг меня кольнуло. «Ты ведь сам, — подумал я, — сам развязал им руки тем первым из колонии письмом, которое прислал Галке… Конечно, ты не думал, что так обернется, но ты ведь написал это. Сам написал…»
И все-таки я едва не начал разговор, который должен был начаться и начала его ждали они тоже. Решевский и Галка. Уже приготовив первую фразу, я открыл было рот… И не произнес ни слова. Моей решимости хватило только на то, чтобы пригласить Галку танцевать.
Тогда и появилась мысль, она появлялась в неоформившемся до конца виде еще там, в колонии, мысль о том, что и Галка имеет право предъявить мне счет за прошлую нашу жизнь.
Колония наша считалась образцовой, по режиму была общей, то есть наиболее мягкой в нашей пенитенциарной системе. «Главное в наказании — не жестокость его, а неотвратимость» — это положение строго соблюдалось у нас, воспитатели — начальники отрядов, а особенно Игнатий Кузьмин Загладин, побуждали каждого из своих «подопечных» задуматься над тем, что привело его в колонию, как в условиях заключения искупить свою вину и какое место занять в жизни по выходе на свободу. И чем больше заключенные будут знать о мире, который существует за зоной, — считали работники колонии, — тем скорее будет достигнуто возвращение обществу этих людей исправившимися. Потому и поощрялось всемерно чтение, даже разрешалось выписывать некоторые периодические издания.
Так вот в библиотеке колонии набрел я на «Историю философии» и решил познакомиться с наукой наук поближе. Для начала проштудировал «Историю философии», а потом стал читать все, что можно было раздобыть. Читал в хронологическом порядке, от Демокрита и Платона до статей с критикой экзистенциализма в журнале «Вопросы философии». Многое оставалось для меня непонятным, сказывалась недостаточная подготовленность, но кое-что запало в сознание. Еще со школьной скамьи, читая популярные книги по астрономии, я запомнил теорию Канта — Лапласа, теорию сотворения солнечной системы, и вот когда довелось мне взять в руки черные томики с философскими произведениями профессора Кенигсбергского университета, я почувствовал, будто встретился со знакомым.
По-видимому, не случайно обратился я к философии. Все время, проведенное в колонии, я размышлял над проблемой соотношения вины и ответственности за совершенное преступление. С положениями теории уголовного права я был уже знаком и теперь в философских трудах различных мыслителей искал подтверждения сложившихся у меня взглядов на этот счет.
Да, я знал, что главное не в тяжести наказания, а в неотвратимости его. Каждый должен
знать, что нарушение им правовой нормы влечет неизбежное наказание по суду. И задача наших исправительных учреждений не в отмщении преступнику. Его нужно вернуть обществу исправившимся, новым человеком.Все это мне было известно, но случаи, в которых не было злого умысла, точнее, в которых наличествовал лишь косвенный умысел, когда человек «должен был предполагать, что его действия приведут к преступлению», — как должно регулироваться соотношение вины и ответственности в этих случаях? Жизнь порой подбрасывает такие казусы, что и опытные прокуроры хватаются за голову, пытаясь квалифицировать их по одной, или нескольким из двухсот с лишним статей Уголовного кодекса. В колонии, где разговоры на правовые темы естественны, я наслушался самых необычных историй, в которых действительно нелегко разобраться.
Читая кантовскую «Метафизику нравственности», я узнал, что «наказание по суду… никогда не может быть для самого преступника или гражданского общества вообще только средством содействия какому-то другому благу: наказание лишь потому должно налагать на преступника, что он совершил преступление; ведь с человеком никогда нельзя обращаться лишь как со средством достижения цели другого (лица) и нельзя смешивать его с предметом вещного права, против чего его защищает его прирожденная личность, хотя он и может быть осужден на потерю личной собственности. Он должен быть признан подлежащим наказанию до того, как возникла мысль о том, что из этого наказания можно извлечь пользу для него самого или для его сограждан».
Ну мы, положим, несмотря на изоляцию, материальную пользу обществу приносили. Все заключенные трудились и полностью отрабатывали свое содержание. Колония находилась на хозрасчете, работа заключенных давала неплохую прибыль, которая отчислялась в бюджет государства. Полагалась заработная плата и нам, но использовать в колонии мы могли лишь часть ее, остальное заключенный получал по выходе на свободу. Но я отвлекся. Я вспомнил о Канте потому, что знакомство с его «Метафизикой нравственности» поначалу подтвердило мои мысли о соотношении вины и ответственности, но затем вся окружающая жизнь, судьбы товарищей по несчастью, а попасть в колонию — всегда несчастье, даже если вина и умысел бесспорны, несчастье если и не для преступника, то для его близких, для общества, наконец, — так вот: близкое знакомство с этим новым для меня миром заставило меня переосмыслить то, что прежде казалось бесспорным.
«Карающий закон, — писал Кант, — есть категорический императив, и горе тому, кто в изворотах учения о счастье пытается найти нечто такое, что избавило бы его от кары или хотя бы от какой-то части ее согласно девизу фарисеев: «Пусть лучше умрет один, чем погибнет весь народ»; ведь если исчезнет справедливость, жизнь людей на земле уже не будет иметь никакой ценности».
Неплохо сказано — о ценности жизни людей на земле, и я часто спрашивал себя, а как же быть со мной? Суд определил мне наказание в восемь лет лишения свободы. Я признан виновным в гибели судна. Гибель судна привела к смерти двадцати человек. Следовательно, мною отняты их жизни. Тут уж Кант беспощаден.
«Здесь нет никакого суррогата для удовлетворения справедливости, — говорит он. — Сколько есть преступников, совершивших убийство, или приказавших его совершить, или содействовавших ему, столько же должно умереть; этого требует справедливость как идея судебной власти…»
«Если он убил, то должен умереть» — таков беспощадный тезис Канта.
Значит, мне должно принять смерть двадцать раз. Двадцать раз я должен умереть… А я продолжал жить. Мне было трудно, но я продолжал жить. Вина моя была обозначена в приговоре, вина была косвенной, но самый суровый приговор я вынес себе сам…