Разведка уходит в сумерки
Шрифт:
Пришла задиристость, деятельная злость. Он выпрямился — сил и уверенности в себе стало больше.
По прокофьевской логике все стало на свои места, и всякое действие было заранее оправдано, однако нужное решение не приходило.
Чем настойчивей он разыскивал его, том очевидней вырисовывалась вся безнадежность его двойной игры. Прокофьева страшили не подлость и грязь — по его логике все это было нормальным: ведь и Дробот казался ему двойным, и немецкий офицер в тельняшке говорил о себе то же самое, и Сашка явно трусил и, значит, был готов ради спасения своей шкуры на предательство.
Везде была двойная игра, подвох,
Занятый собой, своими мыслями, он не замечал, что Сиренко наблюдает за ним. А Сашка давно заметил странные изменения прокофьевского лица, его движение толчками — то легкое, стремительно-настороженное, то старчески-вялое, с частыми остановками. Вначале Сашка оправдывал Прокофьева: ведь он идет замыкающим и обязан прикрывать их маленький отряд с тыла. Эта мысль успокоила Сиренко, потом он вспомнил странное предупреждение Дробота: поглядывать за напарником, подумать о нем как следует.
Как действовал Прокофьев в поиске, Сашка не видел. Он постарался вспомнить, что говорили о Прокофьеве другие. Мысли его неслись скачками. Он припомнил непонятные припадки страха, податливое тело «языка», сложный запах — смесь чеснока и парфюмерии.
И тут сразу, как удар исподтишка, его ошеломило воспоминание: впервые он почувствовал этот нерусский, невоенный запах от Прокофьева. Он принес его после неудачного поиска.
Теперь Сашка знал это точно, и точность эта не испугала, а насторожила и обозлила его. Он поспешно перебрал в памяти тот короткий час, когда принес Прокофьеву еду и, сидя на нарах, всматривался в черты человека, казавшегося ему героем. Он вспомнил все, резко повернулся и посмотрел на замыкающего.
Прокофьев двигался как заведенный. В его движениях не было ни силы, ни уверенности в себе, ни даже страха, растерянности. Это был не человек, а, скорее, автомат, тащивший на себе что-то очень тяжелое: плечи были опущены, голова словно от усталости чуть склонена набок. Сиренко приостановился, Прокофьев чуть не наткнулся на него и жалко улыбнулся. Было в этой улыбке что-то отрешенное, похожее на оскал загнанного животного.
«Нет, он не следит за окружающим, — в сердцах подумал Сашка. — Нет, он не замыкающий… — И с внезапно вспыхнувшей ненавистью решил: — Он — подстерегающий».
В те минуты, когда Прокофьев бросался от безнадежности к надежде, Сашка мучительно думал, как устроить так, чтобы Прокофьев чего-нибудь не натворил. Чего — он не знал, но чувствовал, что этот человек может сотворить нечто страшное.
И это страшное пришло.
Сержант Дробот приостановился и предупреждающе поднял руку. Оба разведчика замерли, но Сашка сейчас же вспомнил о Прокофьеве и сделал шаг в сторону, словно приглашая замыкающего подтянуться, подойти поближе. Стало нестерпимо тихо, и в этой тишине, справа от разведчиков, из глубины леса пробилось нарастающее, еще смутное, непонятное движение. Потом оно обрело явственность —
шорох снега, треск веток и даже короткие отрывистые команды.Где-то рядом шли немцы.
Дробот сделал несколько шагов вперед и, поманив разведчиков, вдруг как бы растворился в белесом лесном сумраке: прижался к старой, подернутой чернью березе. В нескольких шагах от Дробота росла целая семья таких же старых, могучих берез, а за ними, расходясь клином по старой вырубке, призрачно белела, сливаясь вдали в сумеречную пелену, березовая роща.
Сиренко мгновенно понял, чего добивается от них сержант, и, не раздумывая, пошел к семье берез-великанов: маскхалаты сольются с корой и снегом, и никто даже в нескольких шагах не различит в сумеречном лесу, кто стоит — березы или люди.
Мысли Прокофьева спутались. Ему ясно было одно: он в двойном окружении, и, чтобы остаться в живых, нужно немедленно прорвать эти окружения.
«Убить Дробота? А Сашка?.. Броситься к немцам? А Дробот?»
Нужно было решать немедленно, а вместо этого пришла единственная мысль: «А может, сержант еще выведет? Может, спасет?»
Чужая, враждебная жизнь неумолимо приближалась, и Прокофьеву вдруг захотелось заплакать. У него дрогнули губы, защипало глаза.
«За что? Почему я? Почему меня должны убить? Ведь столько раз я изворачивался… Нельзя одного и того же… — И как дальний, спасительный отголосок, пришло воспоминание о взводе, о внезапном решении командира послать его с Дроботом. — Всегда меня… Всегда вот так».
Все эти изменения в настроении были так стремительны, так путаны, что даже следивший за напарником Сиренко не сразу уловил их. Он только удивился, почему Прокофьев не пошел за ним, а топчется на прогалине, и руки его судорожно шарят по взятому на изготовку автомату.
«Поднимет сейчас стрельбу», — подумал Сашка и взмахнул рукой, подзывая напарника.
Прокофьев, как всегда, понял Сиренко по-своему. Убежденный, что Сашка трусит, он подошел к нему и, прячась за толстый ствол, царапая задубевшим маскхалатом выпиравшую буграми кору, горячо, прерывисто заговорил:
— Сашка, нужно его кончать, понял? Он нас заведет. Он нарочно заводит нас немцам в руки. Я знаю… Я точно знаю — он шпион. Он предатель. Надо его кончать и выходить самим.
Сашка прислушивался к приближающейся опасности, ко все усиливающимся шорохам и трескам и не сразу понял горячечный бред напарника. Представить, что Дробот — предатель и что его нужно убить, Сиренко не мог и потому решил, что он просто ослышался. Даже когда Прокофьев поднял автомат, приложился к нему, направляя оружие в спину сержанта, даже в эти мгновения Сашка все еще колебался.
— Ты что? — прошептал он. — Кого убрать? Кто предатель?
Прокофьев понял, что сказал непростительно лишнее и его не поняли. Значит, нужно убивать. Но что-то мешало ему нажать на спусковой крючок. Может быть, трусость, может быть, то, что было некогда заложено в его душу и теперь топорщилось и протестовало. А может быть, и сознание, что, убив сержанта, он все равно не найдет нужного решения, не вырвется из своего двойного окружения. Вероятно, в эти мгновения ему, слабому и потрясенному до последней клетки, остро требовалась поддержка, и он медлил с выстрелом, ожидая одобрения напарника. Было заметно, как, услышав Сашкин вопрос, он вдруг обрадовался оттяжке и, живо подавшись к нему, все так же горячечно зашептал: