Реальность сердца
Шрифт:
Женщина ждала, пытаясь понять, что надвигается на нее, почему леденеют пальцы — от страха? Под взглядом, обжигавшим лицо холодом? От ненависти?..
Казалось ей, что они с Эмилем — чаша, до краев наполненная вином, и тянутся к обоим жадные руки похмельного пропойцы, стремятся выхлебать залпом, до дна, ловить губами последние стекающие с краев капли. Чаша, оплетенная синей паутиной, растворяющаяся, чтобы отдать свое содержимое алчной твари… Керо подпустила сияющее, текучее, жадное порождение тьмы к себе поближе и ударила.
Что же ты застыл на краю пропасти? Сила по капле сочится в твою чашу, и ты чувствуешь голод — впервые ты чувствуешь настоящий голод, тот, что сгубил многих и многих. Не нам принадлежит истинная сила, мы лишь сосуды, способные вместить малую толику от того, чем обладает каждый из них. И забрать от них, смертных, жалких недолговечных мотыльков, мы способны лишь крохи того подлинного сокровища, которым владеет беспомощный старик и новорожденный младенец. Ты не знал, лжец? Только сейчас ты почувствовал, что питаешься крохами с их стола, но — как ни тянись, до этой сердцевины ты не доберешься. Как ни стремись, это не в твоей власти. Ты никогда не спрашивал, почему я ушел, почему покинул созданное мной. Ты думал, ты знаешь — и я думал,
Образы наши сливаются воедино, и мои слуги уже верят в то, что твоя спутница, черная птица — мой атрибут. Серебро и черные птицы — не разорвать уже лживый образ, но и нет в том нужды, ибо от своего замысла я не отступлю. То, что пропиталось проклятым чужим золотом, то, над чем распростерли крылья чужие птицы — умрет. Я не прощу — никого; ни их, двух глупцов, ни тебя, лжеца. Стой, стой на краю пропасти, танцуй на границе между твердью и ничем, балансируй между жаждой и пустотой. Каждый миг приближает тебя к падению, и каждый миг делает тебя все более неосторожным. Это время — мое.
Увлеченный плетением узлов, сжигаемый голодом — забывай, забывай обо всем, не обращай внимания на мои шаги, а я подхожу все ближе, и в руке моей меч, а в твоих нет щита, только чаша с украденным, а сам ты поглощен попытками взять запретное, запретное для нас от начала бытия и до конца его.
Тебя хлещут по рукам — сыплются золотые искры, обрывается одна из связей, та, на которую ты рассчитывал больше всех, и даже досюда, до моих чертогов доносится повелительный голос: «Оставь же эту душу и отыди!» Оставь и отыди — и прими удар в спину… Падай, падай и разбейся, лживый брат мой! Чтобы удержаться, не соскользнуть вниз, ты тянешь последние силы из своих жертв, ты до сих пор не можешь отпустить нити марионеток, ты пытаешься сражаться со мной — но сейчас я сильнее, ибо разум мой принадлежит мне, а твой выжжен, подчинен и скован одержимостью… Длится, длится наш бой на краю пропасти, а внизу тебя поджидает чертог полного бессилия, точка пустоты, которая примет тебя в свои объятия и превратит в прах — но твои руки заняты, а в моих — оружие, меч ненависти, преданной дружбы и обманутого доверия. Падай, лживый брат мой! Падай и умри! Мой серебряный дождь и мой пропитанный слезами туманов замок, мои призраки аметистовых рассветов и серые скалы, режущие тучи на тонкие струящиеся ленты — все это на моей стороне, а тебе чужд и этот замок, и мое королевство, вечное и неверное. Беспечальность — мой замок, только мой, а ты в нем гость, и у меня достанет силы, чтобы вытолкнуть тебя отсюда; и скала обратится лезвиями, растечется расплавленным металлом, выскользнет из-под ног змеей! Ах, как тебе не хочется умирать, лжец… ты цепляешься до последнего, режешь пальцы о каменные кромки, норовишь извернуться и дотянуться до меня, но — слышишь?
Жертва твоей игры бьет в спину. Слышишь ее голос, ее призыв — ну же, попробуй отказаться, попробуй прикрыться щитом небытия или моим именем? Ну? Не выходит? Не по имени, по деянию призвали тебя — и что остается? Лишь падать, падать вниз… а ведь эта смертная даже еще не перешла предела, за которым платят за власть над божеством — собой. Ты играл ими, как куклами, и думал, что они не сильнее кукол — так иди и взгляни в глаза вовсе не самой сильной из них, взгляни, и пойми, что перед силой ее любви ты — ничто. Иди и встреть свою судьбу, игрок и лжец! Но чашу — оставь, это мое… …мое! Только падает, падает из обессилевших рук светящийся сосуд, ценнее которого нет ничего во всей вселенной, и мне не остается ничего, кроме как рухнуть на колени, и пытаться подхватить ее… …а тяжелая, тяжелее неба, тяжелее скал и вод океанских, чаша вращается
в падении, и перехлестывает через край, я подставляю ладони, подставляю губы, обжигаю лицо струями расплавленного серебра, пью, впитываю в себя то, что копилось — по счету смертных — веками, не желая упустить ни капли, ибо все это — мое! Мое по праву! И лишь прильнув щекой к краю скалы, понимаю — что сделал……скользкие ледяные губы присосались к шее, высасывая кровь, но крови уже не было, в жилах осталась лишь пустота, а невидимый кровопийца все тянул, тянул последние капли, превращая свою жертву в ничто, в прозрачную сухую оболочку сродни тем, что остаются от мотыльков. Никак нельзя было ни вырваться, ни отодрать от себя обезумевшую гигантскую пиявку, и оставалось только покоряться, лишаться основы жизни, застывать; а потом пиявка вдруг лопнула, обрызгав лицо горячей жаркой кровью. Фиор распахнул глаза. Сон. Просто дурной, отвратительный сон. Темно, должно быть, сейчас часов шесть. Скоро рассвет. Он попытался поднять руку — хотелось отереть лицо от проступившего пота, но ладонь оказалась весом с гирю, и он прикрыл глаза, проваливаясь в черную гостеприимную пропасть без сновидений. Следующее пробуждение оказалось куда менее мерзким; не считая отчаянно вопящей о недавней дурости ноги, не считая пересохших губ и озноба, головной боли и ни на что не похожего отвратного жжения в плече — но по сравнению с рассветным кошмаром все это казалось ерундой. Через щель в портьерах пробивался яркий дневной свет, он резал глаза, но это было только в радость: сон кончился, ушел вслед за ночью. Тревога проснулась минутой позже. Слишком уж сильная слабость, «пиявка» из сна, давние намеки Эйка и недавний прямой разговор с герцогом Скорингом, обряды «заветников», сизоглазая тень под портьерой — все сошлось воедино, нарисовав мишень; и стрела уже летела, целясь в самое сердце… Кларисса сидела рядом, задремав прямо в кресле, но не успел Фиор пошевелиться, как тут же вскинула голову.
— Вы проснулись. Я дам вам воды. Прохладная вода с кисловатым привкусом пришлась весьма кстати, хотя поначалу стеклянный стакан едва не выскользнул из пальцев. Герцог Алларэ попытался пошевелиться, обнаружил, что вполне способен сидеть, опираясь на подушку — и не обращать внимания на вопящую о неразумности такого действия рану, не обращать, — а заодно и соображать хоть что-то. Например, было ясно, что он пролежал в постели не меньше суток; хорошо, если не больше.
Фиор огляделся. Неширокая комната, светлые драпировки на стенах, слишком мало тех мелочей, что составляют обстановку обжитого дома. Не особняк герцогов Алларэ, где каждая комната имеет свое собственное лицо. Спальня, в которой он лежал, должно быть, находилась в доме госпожи Эйма. То, что хозяйка не арестована, уже радовало. Но что с остальными? Чем закончилась нелепая драка?
— Сейчас я вам все расскажу. Сегодня седьмой день, — все-таки сутки, и на том спасибо. Так конец света еще не начался? Или Кларисса сочла это незначительным событием? — Герцог Скоринг арестован, этот… юноша погиб. — Ох-х… — Дом охраняют ваши гвардейцы. По здравом размышлении сержант Боре счел, что поторопился поддержать обвинение в измене. Вас решили не тревожить, пока вы не придете в сознание. Сейчас одиннадцатый час. Доктор, осмотревший вас, сказал, что рана неглубока, в постели вы проведете не более седмицы, и что вы должны были очнуться уже к вечеру, но о природе загадочного оружия и наносимого им вреда он ничего не знает, а потому и прогноз дать не может. Доктор вам знаком — весьма несносный эллонец, — Кларисса скорчила гримасу, по которой стало ясно, что это мэтр Беранже. Ему доверять можно.
— Зачем он?..
— Могу только предположить, — пожала плечами, укутанными в тонкую шелковую шаль госпожа Эйма. — Чтобы вы не продолжили сражаться. Защищая вас, герцог убил Кесслера, потом он сдался сам.
— Я… какой же я дурак! — Фиор скомкал бесполезное — совсем не согревало — одеяло, зажмурился. Попытка сокрушенно покачать головой обернулась тошным ощущением качки, словно кровать стояла на лодке, плывущей по морю в шторм.
— Я рада, что вы не заблуждаетесь на свой счет, — поджала губы женщина. Герцог Алларэ на свой счет нисколько не заблуждался. Пылкого молодого человека, возомнившего себя главой тайной службы, нужно было останавливать согласно его заслугам и положению. Сперва оглоушить чем потяжелее, потом выпороть и выставить восвояси. Фиор поймал себя на неподобающих мыслях о покойном, но не слишком устыдился. Вчера в этом доме хватало дураков и до явления господина Кесслера, а уж с визитом господина Кертора их стало неподобающе много. Зачем господин старший церемониймейстер вообще явился? А зачем полез в драку? И откуда Кесслер узнал?..
— Ему доложила Фелида Скоринг, — ответила на не заданный вслух вопрос Кларисса. — Это я виновата, совсем про нее забыла, не уследила. Она ушла поутру — и прямиком к Реми.
— Если бы не я… — Фиор прикрыл глаза, вспоминая начало драки.
— …перестаньте заниматься ерундой, Кесслер! Вы пока еще не глава тайной службы и не можете никого арестовывать. Уберите оружие и сядьте, мы все обсудим за бокалом вина.
— Вы… вы изменник! — полыхнули бешеные зеленые глаза. — Измена! Трое мужчин переводили цепкие взгляды с регента на секретаря. Кесслер прищурился, поджал губы, и, словно бросая вызов нерешительности своих подчиненных, ринулся вперед. Фиор едва успел схватить со стола положенную туда еще утром шпагу в ножнах, подставить ее под удар. Треск дерева, брызнувшие щепки и бронзовые кольца… В следующее мгновение взбесившийся юнец налетел грудью на черный предмет, за который схватился герцог Скоринг. Синяя вспышка, резкий хлопок — бруленца отбросило едва ли не к дверям.
— Алларэ, не лезьте! — рявкнул бывший регент, обнажая оружие. — Назад! Фиор не слышал и не слушал; трое стражников двинулись на противников, норовя накинуть плащи на их клинки, и он шагнул вперед, прикрывая Скоринга… Сутки спустя все это смотрелось куда глупее, чем накануне. Лучше уж было сдаться в плен обоим, чем устраивать драку, да еще и в комнате; не прошло бы и суток, как Элграс вернулся бы в столицу. Едва ли король не согласился бы выслушать объяснения — даже не оправдания — своего регента. Что тогда швырнуло герцога Алларэ в драку? Досада на свою глупую ошибку — хотел обмануться, увидеть кого-то из пропавших, вот и увидел, — или раздражение от прерванного разговора, или вообще вся злость, что накопилась с момента исчезновения Араона и Ханны? Все вместе, наверное. Глупо, до чего же глупо… Жаль Кесслера, но куда больше жаль Реми… Нужно немедленно распорядиться об освобождении герцога Скоринга, довольно с него и домашнего ареста, а если и сбежит из-под него, то беда невелика. Лишь бы сообщил, что и как собирается делать. Если собирается, конечно — и если еще можно хоть что-то делать. Потому что вчера пробил колокол, и случилось нечто большее, чем можно осознать.