Рецидивист
Шрифт:
Такой вот стандартный набор шахматных шуточек. Мы такими же целый день перебрасывались с Александром Гамильтоном Маккоуном, когда много лет назад я согласился стать для него шахматной машиной, чтобы он за это послал меня в Гарвард. Если бы «Бориса» уже тогда изобрели, сидеть бы мне на каких-нибудь жалких курсах, а потом на всю жизнь стать сборщиком налогов, заведующим канцелярией склада пиломатериалов, страховым агентом или чем-нибудь в этом роде. А я вместо этого попал в Гарвард и оказался самым скверным из его питомцев после Путци Хенфштенгля, любимого пианиста Гитлера.
Хорошо еще, я успел пожертвовать Гарварду
Пришло мне время ответить на все тосты, которые за этим прощальным ужином произносились в мою честь. Поднялся я. Спиртного-то я ни капельки не выпил.
— Я рецидивист, — говорю. Слово это, как я понимаю, значит вот что: человек, который все снова и снова совершает преступления или антиобщественные поступки.
— Отличное словцо, — отозвался Леланд Клюз.
И все засмеялись.
— Наша очаровательная хозяйка обещала, что будет еще два сюрприза, — продолжаю я.
Первый, как оказалось, — появление моего сына, который в окружении маленькой своей семьи человеческой пришел с верхнего этажа, а второй — вот он: прокрутили запись тех давних моих показаний, когда меня допрашивал конгрессмен от Калифорнии Ричард М.Никсон вкупе с другими. Пластинка была на семьдесят восемь оборотов, старая совсем. Представляете? «Мало мне других сюрпризов досталось», — пробормотал я. А Кливленд Лоуз говорит:
— Приятных-то и правда мало, старик.
— Ты это по-китайски скажи, ну-ка. — Он ведь был пленным, пожил у китайцев, если не забыли.
Что-то такое Лоуз промяукал, действительно на китайский похоже.
— А может, он кисло-сладкую свинину попросил принести, откуда мы знаем?
— засомневалась Сара.
— Конечно, где вам понять.
Тут устриц подали, и все на них накинулись, а я говорю, вот многие думают, что устрицы распаляют похоть, хотя на самом деле ничего подобного.
Все на меня зашикали, а Сара Клюз тут же мною сказанное в шутку обратила.
— Знаете, — сказала она, — Уолтер недавно двенадцать штук съел, а подействовали только четыре.
У нее накануне опять пациент скончался.
Все опять хохочут.
А мне вдруг грустно стало и досадно, до чего мы все глупые. Ведь, если разобраться, все скверно. Иностранцы, уголовники да обезумевшие от жадности другие концерны прибирают к рукам оставшееся от РАМДЖЕКа. Мэри Кэтлин народу завещала свое богатство, а оно оказалось только грудами быстро девальвирующейся валюты, да и ту растрачивают на содержание гигантской армии новых бюрократов, на гонорары юристам и консультантам, ну и так далее. А что останется, так наши политические лидеры утверждают — пойдет на покрытие процентов по национальному долгу, то есть народ получит только новые скоростные автобаны, новые здания под разные конторы и усовершенствованные вооружения, какие он вполне заслужил.
И еще мне стало грустно оттого, что снова придется в тюрьму садиться.
Поэтому и решился я вслух осудить наше легкомыслие.
— Знаете, что в конце концов прикончит наш мир? — говорю.
— Холестерин! — сказал Фрэнк Убриако.
— Несерьезность, — сказал я. — Никто в голову не берет: что есть, что будет, а главное, как мы до такого дошли.
Исраел Эдель — у него докторская степень по истории — решил, что я хочу
доказать, будто мы, если такое возможно, еще глупее стали, чем были. И давай шикать да цокать. И другие к нему присоединились — шикают, цокают. Надо полагать, изображают внятные сигналы из космоса, пойманные радиотелескопами всего за неделю до нашего прощального ужина. Это была последняя сенсация, газеты так и захлебывались, даже РАМДЖЕК убрали с первых полос. А по всей стране только и знали, что шикать да цокать, вот как мы на своем ужине.Что эти сигналы значили, никто даже предположить толком не мог. Хотя ученые заявили, что сигналы, если они на самом деле оттуда и исходят, достигли Земли через миллион лет после того, как были посланы, а то и побольше. И если Земля ответит, разговор получится очень неспешный, уж можете не сомневаться.
Вот почему я и прекратил высказываться хоть о чем-нибудь всерьез. Отшутился и сел на место.
Ужин завершился тем, что явились — я уже говорил — мой сын с невесткой и двумя детьми, а потом была поставлена пластинка с записью моих показаний перед комитетом Конгресса в тысяча девятьсот сорок девятом году.
Невестка с детьми, похоже, ничего такого особенного не находили в том, чтобы под конец воздать должное свекру и деду, который, если разобраться, славный, в общем-то, старик, подтянут, одет со вкусом. Думаю, детям больше всего во мне понравилось, что я немножко на Санта Клауса походил.
А вот на сына глядеть было жалко. Запуганный супругой, болезненного вида молодой человек. Маленького роста, вроде меня, а толстый — почти как мать его была в последние свои годы. Да совсем облысел, хотя вот у меня до сих пор волосы еще не облетели. Лысину он, видимо, от своих еврейских предков унаследовал.
Садит сигареты без фильтра, одну от другой прикуривает. И все время кашель его разбирает. Пиджак весь в дырках прожженных. Понаблюдал я за ним, пока та пластинка крутилась, и вижу: до того нервничает, что сразу три сигареты у него в руках дымятся.
Приветствовал он меня с такой подчеркнутой формальностью, словно он немецкий генерал, который сдается под Сталинградом. Ясное дело, в его глазах я по-прежнему чудовище. Уговорили его сюда прийти, хоть он не хотел, и правильно, что не хотел, — жена с Сарой Клюз уговорили.
Худо дело.
Пластинка особого впечатления не произвела. Дети, которым давно бы уж пора спать, галдят, носятся.
Поставили пластинку, думая оказать мне честь, — пусть те, кто, может быть, ничего про это не знает, сами убедятся, до чего я был чистым юным идеалистом. Те показания, которыми я ненароком заложил Леланда Клюза, сказав, что он в прошлом коммунист, видимо, записаны на другой пластинке. Ее не запустили.
Самому мне по-настоящему интересны были только последние мои слова. Я их позабыл.
Конгрессмен Никсон интересуется: почему я, сын иммигрантов, которых американцы прекрасно приняли, протеже американского капиталиста, относившегося ко мне как к сыну и пославшего в Гарвард, — почему это я проявил такую неблагодарность к американской экономической системе?
Ответ, который я дал, не отличался оригинальностью. Я вообще ничего оригинального собой не представляю. И я повторил то, что мой кумир Кеннет Уистлер когда-то, давным-давно, сказал в ответ на такой же примерно вопрос.