Реформатор
Шрифт:
«Может быть, это ангел?» — спросил Никита у турок, но по тому, как те зацокали языками, заулыбались, понял, что нет, не ангел. Турки махали руками, бежали за снижающимся дельтапланом, как если бы к ним спускалась гурия из мусульманского рая. Никита мечтал познакомиться с этой красивой, как гурия, если доверять вкусу строительных рабочих, девушкой, но мистически не совпадал с ней по времени.
Несовпадение по времени (временное или постоянное), объяснил ему Савва, это не досадное (и — теоретически — подлежащее испрвлению) недоразумение, но судьба, с которой, как известно, не поспоришь. А если и поспоришь, опять же объяснил Никите Савва, то как пить дать проспоришь.
«Придет час, — успокоил Савва, — и она свалится вместе со своим
«Наверное, это будет здорово, но успею ли я порадоваться этому?» — Никите совершенно не улыбалось, чтобы ему на голову свалилась пусть даже красивая как гурия дельтапланеристка.
«Это уже второй вопрос, — усмехнулся Савва, — в любом случае, не имеющий для тебя принципиального значения. Если останешься жив, обрадуешься. Если она снесет тебе башку — не успеешь огорчиться».
«А если стану инвалидом?» — поинтересовался Никита.
«Будешь до конца жизни ездить в коляске и не отвлекаться на пьянки и баб, — пожал плечами Савва, — по крайней мере, у тебя появится шанс чего-то добиться в жизни. Как говорится, учись на здоровье!»
Приверженность (быть может, мнимая) божественным принципам добросердечия и человеколюбия сообщала Никите обманчивое ощущение твердости и некоей уверенности в своих (ничтожных) силах, как если бы за его спиной стоял сам Господь Бог. Находясь в, смотря на, выходя из, думая о странной церкви внутри развязки, Никита постигал не только первичные (добросердечие, человеколюбие) очертания Божьей мысли, но и рукотворную мощь пяти бетонных, препятствующих распространению Божьей мысли горизонтов. Иногда ему казалось, что торжествует мысль. Иногда — бетонные горизонты.
Когда казалось, что мысль, Никита был воинственно несогласен с утверждением Саввы, что добродетель, как безродная кошка к теплому дому, привязана ко времени и пространству. Никита полагал, что она главным образом привязана к… душе, которая не столько доказывает и объясняет, сколько чувствует. По мнению же Саввы, нравственно (или безнравственно) было все, что можно было объяснить (сформулировать) словами. Что же объяснить (сформулировать) было нельзя, то было вне-, над-, а может, под- (это не суть важно) нравственно. Не смертных, стало быть, людишек делом было размышлять над находящимися вне (над, под) их компетенции (й) предметами. То есть, размышлять-то можно было сколько угодно, вот только смысла в этом не было ни малейшего. К чему размышлять над ходом вещей, если механизм этого хода принципиально непознаваем? К чему расходному материалу, допустим, резине размышлять над тем, что из нее будут делать: галоши, презервативы или автомобильные покрышки?
Никите иногда казалось, что в этом, собственно, и заключается основной конфликт современности, разводящий людей по разным (если уподобить конфликт реке) берегам. Никита знал, на каком он берегу. Но иногда знание пропадало, как будто его никогда не было, и Никита понятия не имел: на берегу он, или на невидимом в тумане мосту над рекой, а может, вообще плывет по реке, не видя в тумане берегов?
Река почему-то всегда была в тумане, как если бы туман в месте протекания реки был естественной природной средой. И, вообще, вода ли это была, или… серная кислота, в которой, по мнению Саввы, без остатка растворялись пытавшиеся понять… что? Но если они растворялись, думал Никита, что происходило с их (состоявшимся?) пониманием?
Однажды, впрочем, Савва поделился своими предположениями на сей счет: за традиционным — с омарами и красным вином — ужином. Правда, не с Никитой, а с отцом, которого к тому времени вышибли из редакции.
…Отец, помнится, прихватил с собой на улицу Правды в редакцию Никиту, чтобы тот помог донести до машины кое-какие вещички и книги из кабинета.
Новый хозяин превратил газету из ежедневной политической в ежемесячный таблойд, а в освободившихся (если газета выходит не тридцать, а один раз в месяц, то и сотрудников должно быть в тридцать
раз меньше) помещениях разместил «Центр предсказания судеб».Вместо журналистов и политологов по редакции теперь слонялись траченые жизнью сиреневолицые с карминными губами женщины, гадавшие на картах, на кофейной гуще, по руке, вызывающие духов, составляющие гороскопы и т. д. В холле, где раньше на обтянутой кумачом фанерной тумбе высился бюст Ленина, теперь стоял автоматический оракул — заключенный в стеклянный ящик неопределенного возраста обобщенно-восточный (чалма, звездный халат) дяденька. За брошенный в прорезь (не сказать, чтобы очень дешевый) жетон дяденька открывал глаза, внимательно смотрел на клиента, затем медленно опускал руку в примостившийся у ног сундучок. Звучала тихая электронная музыка, из автомата выпадал билетик с предсказанием, после чего звездно-халатный дяденька прикрывал глаза, успокаивался (до очередного жетона) в своем вертикальном хрустальном гробу.
У Никиты не было с собой денег на жетон, однако стоило ему приблизиться (отец отправился ругаться в бухгалтерию), дяденька в чалме вдруг открыл глаза, запустил руку в сундучок, билетик скользнул в железное с прозрачной крышкой, отполированное многими руками оконце выдачи. «Наверное, кто-то опустил жетон раньше», — тревожно (а ну как этот «кто-то» сейчас вернется?) подумал Никита, забирая билет. Единственно, непонятно было, что помешало предполагаемому жетонобросателю дождаться предсказания? Куда он делся, козел? В просматриваемом во все стороны просторнейшем холле было тихо, как в склепе. И пусто. Между тем хотя бы спину убегающего (от предсказания?) человека Никита должен был увидеть. Но не увидел. Все это было подозрительно и странно. Впрочем, едва ли более подозрительно и странно, нежели превращение газеты с простым и ясным названием «Россия» в «Центр предсказания судеб».
Некоторое время Никита раздумывал: читать ему чужое предсказание или не читать? Любопытство однако пересилило. «Россию-мать узнаешь, если любишь», — вот что было там написано.
Никита подумал, что если и другие предсказания в таком же духе, восточному дяденьке недолго сидеть в стеклянном гробу. Точнее, недолго этому гробу пребывать в целости и сохранности.
В бывшем отцовском кабинете диковинное, напоминающее веник, на который набросили сушиться истрепанную половую тряпку, существо встретило их гневной тирадой на… итальянском. Самое удивительное, что отец на итальянском же и ответил, хотя ранее не был замечен в свободном владении этим языком.
Существо (при ближайшем рассмотрении оказавшееся пожилой женщиной очень маленького роста, но может и карлицей-переростком) стремительно покинуло(а) комнату, поправив на плечах принятый за истрепанную половую тряпку оренбургский пуховый платок, успев однако недовольно зыркнуть на Никиту.
Похоже, итальяноязычная гадалка еще только осваивалась в бывшем отцовском кабинете. Большой письменный стол был воинственно (не редакционно) пуст, если не считать хрустального шара на малахитовой (а может, нефритовой) подставке. На подоконнике стояла клетка с попугаем. Попугай, впрочем, не обратил на вошедших ни малейшего внимания, поскольку был занят сухарем. Припечатав лапой к полу, он кривым клювом выщелушивал из него последнюю изюмину.
«Он полагает, — кивнул отец на попугая, — что скоро все это закончится»…
«Изюм?» — изумился Никита.
«Что такое жизнь без изюминки? — уточнил отец. И сам же с пафосом ответил: — Жизнь без изюминки есть жизнь без политической свободы, плюрализма мнений!»
Никита хотел было возразить отцу, что с таким же успехом попугай — мнимый истребитель политической свободы и плюрализма мнений — может выковыривать из сухаря (жизни?), допустим, (изюм?) коммунистического рабства, социалистической уравниловки, или даже (чем черт не шутит!) исконного российского авторитаризма, но не успел, потому что вдруг увидел собственное уменьшенное и недобро видоизмененное отражение в хрустальном шаре.