Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Тихон молчал в бесконечной усталости и только улыбался ей сонною детской улыбкою.

В уме его проносились далекие воспоминания, подобные бреду, – самые отвлеченные математические выводы: почему-то теперь он особенно чувствовал их стройное и строгое изящество, их ледяную прозрачность и правильность, за которую, бывало, старый Глюк сравнивал математику с музыкой – с хрустальною музыкой сфер. Припомнился также спор Глюка с Яковом Брюсом о комментариях Ньютона к Апокалипсису и сухой, резкий, точно деревянный, смех Брюса, и слова его, которые отозвались тогда в душе Тихона таким предчувственным ужасом: «В то самое время, когда Ньютон сочинял свои комментарии, на другом конце мира, именно здесь, у нас в Московии, дикие изуверы, которых называют раскольниками, сочиняли тоже свои комментарии к Апокалипсису и пришли почти к таким же выводам,

как Ньютон. Ожидая со дня на день кончины мира и второго пришествия, одни из них ложатся в гробы и сами себя отпевают, другие сжигаются. Так вот что, говорю я, всего любопытнее: в этих апокалиптических бреднях крайний Запад сходится с крайним Востоком и величайшее просвещение – с величайшим невежеством, что действительно могло бы, пожалуй, внушить мысль, что конец мира приближается и что все мы скоро отправимся к черту!» И новый, грозный смысл приобретало пророчество Ньютона: «Hypotheses non fungo! – Я не сочиняю гипотез! Как мотылек, летящий на огонь, комета упадет на Солнце – и от этого падения солнечный жар возрастет до того, что все на Земле истребится огнем. В Писании сказано: Небеса с шумом прейдут, стихии же, разгоревшись, разрушатся, земля и все дела на ней сгорят. Тогда исполнятся оба пророчества – того, кто верил, и того, кто знал». Припомнилось ветхое, изъеденное мышами октаво из библиотеки Брюса, под номером 461, с безграмотной русскою надписью: «Лионардо Давинчи трактат о живописном письме на немецком языке» и вложенный в книгу портрет Леонардо – лицо Прометея или Симона Мага. И вместе с этим лицом – другое, такое же страшное – лицо исполина в кожаной куртке голландского шкипера, которого однажды встретил он в Петербурге, на Троицкой площади, у кофейного дома «Четырех фрегатов» – лицо Петра, некогда столь ненавистное, а теперь вдруг желанное. В обоих лицах было что-то общее, как бы противоположно-подобное: в одном – великое созерцание, в другом – великое действие разума. И от обоих лиц веяло на Тихона таким же благодатным холодом, как от горных снегов на путника, изможденного зноем долин. «О физика, спаси меня от метафизики!» – вспомнилось ему слово Ньютона, которое твердил, бывало, пьяный Глюк. В обоих лицах было единое спасение от огненного неба Красной Смерти – «земля, земля мати сырая».

Потом все смешалось и он заснул. Ему приснилось, будто бы он летит над каким-то сказочным городом, не то над Китежем-градом, или Новым Иерусалимом, не то Стекольным, подобным «стклу чисту и камени иаспису кристалловидну»; и математика – музыка была в этом сияющем граде.

Вдруг проснулся. Все суетились, бегали и кричали с радостными лицами:

– Команда, команда пришла!

Тихон выглянул в окно и увидал вдали, на опушке леса, в вечернем сумраке, вокруг пылавшего костра, людей в треуголках, в зеленых кафтанах с красными отворотами и медными пуговицами: это были солдаты.

– Команда, команда пришла! Зажигайся, ребята! С нами Бог!

V

Капитан Пырский имел предписание Нижегородской архиерейской канцелярии:

«До раскольничьего жительства дойти секретно, так, чтобы не зажглись. А буде в скиту своем или часовне запрутся, то команде стоять около того их пристанища денно и нощно, со всяким остерегательством, неоплошно ратным строем, и смотреть, и беречь их накрепко, и жечься им отнюдь не давать, и уговаривать, чтоб сдались и принесли вину свою, весьма обнадеживая, что будут прощены без всякого озлобления. И буде сдадутся, то всех переписать и, положа им на ноги колодки или что может заблагоприобретено быть, чтоб в дороге утечки не учинили, и со всеми их пожитками, при конвое отправить в Нижний. А буде, по многому увещанию, повиновения не принесут и начнут сидеть в запоре упорно, то потеснить их и добывать, как возможно, чтоб, конечно, тех воров переимать, а распространению воровства их не допустить и взять бы их взятьем или голодом выморить, без кровопролития. А буде они свои воровские пристанища или часовню зажгут, то вам бы те пристанища заливать водою и, вырубя или выломав двери и окна, выволакивать их живыми».

Капитан Пырский, храбрый старый солдат, раненный при Полтаве, считал разорение скитов «кляузной выдумкой долгогривой поповской команды» и лучше пошел бы в самый жестокий огонь под шведа и турку, чем возиться с раскольниками. Они сжигались, а он был в ответе и получал выговоры: «Оному капитану и прочим светским командирам такие непорядочные

поступки воспретить, ибо по всему видно, что предали себя сожжению, видя от него, капитана, страх». Он объяснил, что «раскольники не от страха, а от замерзелости своей умирают, понеже надуты страшною злобою, и весьма нас имеют отпадших от благочестия, и объявляют, что стоят даже до смерти и переменять себя к нынешнему обыкновению не будут – столь надуты и утверждены в такой безделице».

Но объяснений этих не слушали, и архиерейская канцелярия требовала:

«Понеже раскольники чинят самосожжения притворные, чтоб не платить двойного оклада, на самом же деле в глухих местах поселяются и, скрывшись там, свободно предаются своему мерзкому злочестию, то светским командирам надлежит по требухам сгоревших сосчитывать и, сосчитав, в реестр записывать того для, что требуха в пожаре, хотя бы в каком великом строении, в пепел сгореть не может».

Но капитан, полагая это для военного звания своего унизительным, требуху считать не ездил и получил за то новый выговор.

В Долгих Мхах решил он быть осторожнее и сделать все, что возможно, чтоб не давать раскольникам жечься.

Перед наступлением ночи, приказав команде отойти подальше от сруба и не трогаться с места, подошел к часовне один, без оружия, оглядел ее тщательно и постучался под окном, творя молитву по-раскольничьи:

– Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!

Никто не ответил. В срубе было тихо и темно, как в гробу. Кругом пустыня. Верхушки деревьев глухо шумели. Подымался ночной свежий ветер. «Если зажгутся, беда!» – подумал капитан, постучал и повторил:

– Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!

Опять молчание: только коростели на болоте скрипели да где-то далеко завыла собака. Падучая звезда сверкнула огненной дугою по темному небу и рассыпалась искрами. Ему стало вдруг жутко, как будто в самом деле стучался он в гроб к мертвецам.

– Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас! – произнес он в третий раз.

Ставень на окне зашевелился. Сквозь узкую щель блеснул огонек. Наконец окно открылось медленно, и голова старца Корнилия высунулась.

– Чего надобно? Что вы за люди и зачем пришли?

– По указу его величества государя Петра Алексеевича пришли мы вас увещевать: объявили бы вы о себе, какого вы звания, чину и роду, давно ли сюда в лес пришли, и с какими отпусками из домов своих вышли, и по каким указам и позволениям жительствуете. И ежели на святую Восточную церковь и тайны ее какое сумнительство имеете, о том показали бы письменно и наставников своих выдали бы для разглагольствия с духовным начальством без всякого страха и озлобления...

– Мы, крестьяне и разночинцы, собрались здесь все во имя Исуса Христосика, и жен, и детей своих уберем и упокоим, – ответил старец тихо и торжественно. – Хотим умереть огнесожжением за старую веру, а вам, гонителям, в руки не дадимся, понеже-де у вас вера новая. А ежели кто хочет спастись, тот бы с нами шел сюда гореть: мы ныне к самому Христу отходим.

– Полно, братец! – возразил капитан ласково. – Господь с вами, бросьте вы свое мерзкое намерение сжигаться, разойдитесь-ка по домам, никто на вас не подымет руки своей. Заживите по-старому в деревнях своих припеваючи. Будете лишь дань платить, двойной оклад...

– Ну, капитан, ты сказывай это малым зубочным ребятам, а мы таковые обманы уже давно знаем: по усам текло, да в рот не попало.

– Честью клянусь, всех отпущу, пальцем не трону! – воскликнул Пырский.

Он говорил искренно: он в самом деле решил отпустить их, вопреки указу, на свой собственный страх, ежели они сдадутся.

– Да чего нам с тобою глотку-то драть, охрипнем! – прибавил с доброй улыбкой. – Вишь, высоко до окна, не слышно. А ты вот что, старик: вели-ка выкинуть ремень, я подвяжусь, а вы меня к себе подымайте в окошко, только не в это, в другое, пошире, а то не пролезу. Я один, а вас много, чего вам бояться? Потолкуем – даст Бог, и поладим…

– Что с вами говорить? Куда же нам, нищим и убогим, с такими тягаться? – усмехнулся старец, наслаждаясь, видимо, своей властью и силой. – Пропасть великая между нами и вами утвердилась, – заключил он опять торжественно, – яко да хотящие прийти отсюда к вам не возмогут, ниже оттуда к нам приходят… А ты ступай-ка прочь, капитан, а то смотри, сейчас загоримся!

Окошко захлопнулось. Опять наступило молчание. Только ветер шумел в верхушках деревьев да коростели на болоте скрипели.

Пырский вернулся к солдатам, велел им дать по чарке вина и сказал:

Поделиться с друзьями: