Реки горят
Шрифт:
В первый же выходной день госпожа Роек попросилась на грузовик, отправлявшийся в город за запасными частями, и уехала.
Вернулась она поздно вечером, красная и разъяренная.
— Вообрази, дитя мое…
— Садитесь пейте чай, пока горячий.
— Какой там чай! Не до чаю мне сейчас. Говорю тебе, дитя мое…
— Да вы хоть шаль снимите!
— Шаль? Ну конечно, конечно… Уф, жарко… Говорю тебе, дитя мое, Содом и Гоморра, подлинный Содом и Гоморра! Ты знаешь, кто там у них уполномоченный? Полицейский Лужняк!
— Не может быть! — удивилась Ядвига.
— Как так не может быть? Он, собственной персоной. А какой тон задает! Попасть к нему — все равно как к президенту! Я уж думала и не доберусь…
— Ну, вы-то? — улыбнулась Ядвига.
— Что, «вы-то»! Ты это можешь себе
— А вы что?
— Я-то? Не беспокойся, язык у меня хорошо подвешен! Что ж, говорю ему, по-вашему, значит, лучше шататься по городу, чем работать? Хватит и того, говорю, что эти большевики предоставили нам на время войны крышу над головой, да еще кормят, последним куском хлеба с нами делятся… От большевиков, говорю, мы достаточно получаем, даже стыдно иной раз, потому что сами ведь понимаем, война… А вот от этого посольства, от дорогих соотечественников, спрашиваю, что мы получили? Эшелон, говорю, Светликовский обокрал, а теперь этих уполномоченных насажали, так они бедных людей обкрадывают…
В разных там Америках, говорю, кричите о наших несчастьях, — может, некоторые тамошние поляки последнее отдают, чтобы нам помочь, а куда это все идет? На этих девок, говорю ему, что вас тут, как саранча, обсели? Где продукты? Где одежда? Дети зимой без сапог ходили, а ты бы посмотрела на ихние туфельки да на чулочки… Воры вы все, говорю ему…
— Не может быть! Так и сказали?
— А что ты думаешь? Не веришь? Да чтоб мне святых даров при кончине не дождаться! Так и сказала: «Вор вы, говорю, и только, стыдно, говорю, становится, на вас глядя, что и я тоже полька… Хотя какой вы, говорю, поляк? Вы вор, только и всего! Стыд и срам, говорю, чтобы этакий здоровый бугай сидел здесь с девками, вместо того чтобы в армию идти…»
— Ну, а он?
— Он? Что ж он? Выставил меня за дверь, и все. Что ему, бугаю, стоит пожилую женщину за дверь, на улицу вышвырнуть? Еще пригрозил, что найдет на меня управу. Как бы не так! Очень его испугалась… Ну, я еще и на улице отвела душу, высказала, что о нем думаю. Народу собралась уйма, слушали. Еще бы! И знаешь, дитя мое, что я тебе скажу? Стыд и срам, что там делается. Поляков полно, по всему городу шатаются, по базару, и вот, богом тебе клянусь, сама своими ушами слышала, одна женщина говорит другой на улице: «Держи, говорит, сумочку покрепче, а то поляки по базару ходят…» Вот до чего мы дошли! А на столбах, на заборах объявления висят, рабочие везде нужны — и в совхозы и в колхозы. Так, думаешь, идут? Не-ет, работать, видишь ли, им стыдно, а клянчить, спекулировать, красть и объедать этих большевиков, которые за весь мир с немцами воюют, это им не стыдно… Да еще пугают, что будто бы, кто на большевиков работает, они в Польшу не впустят… Слышишь? Лужняк меня в Груец не впустит!
Она уже забыла, что не хотела пить, порывисто схватила со стола налитую чашку и залпом выпила.
— Уф… Как только меня удар не хватил, дитя мое! Видно, уж особая милость господня ко мне была… Ноги моей там больше не будет, ноги! Да, а этот-то чего не идет? Куда это он девался?
— Кто такой?
— Ну, этот, как его? Хобот! Помнишь?
— Откуда же он тут возьмется?
— Забрала я парня с собой из города. Что ему там делать? Тут он еще человеком
стать может. Уж так просил, возьми и возьми с собой, чуть не заплакал. Где вы там? — крикнула она, открывая дверь.— А я здесь дожидаюсь, — отозвался из темноты мужской голос.
— Чего дожидаться? Входите сюда, чай на столе. Уж простите, что я о вас совсем и позабыла… От этого Лужняка и всего там прочего у меня прямо голова закружилась… Садитесь, садитесь, — подтолкнула она смущенного парня к столу.
«Ах, вот кто это! Это тот взломщик», — вспомнила Ядвига, наливая ему чай.
Госпожа Роек передохнула и залпом выпила еще чашку.
— Да, а в «Красной звезде» знаешь кто был?
— Нет, а вы узнали?
— Конечно, узнала. Знаешь, тот в фиолетовых штанах, что вечно около Малевского терся, помнишь? Понабирал таких же, как сам, прохвостов. На это охотники нашлись, это ведь не то, что «на большевиков работать». И оказывается, целое предприятие организовали. Сама подумай, всю зиму казахи их кормили, поили — весной, мол, отработают… А весной — ищи ветра в поле! Этих Лужняк небось впустит в Польшу. Что там делается, дитя мое, это и рассказать невозможно… А эта их армия, говорят, уже за границу собирается.
— Как это?
— Да вот так. За границу, и все.
— За какую границу?
— За какую? За иранскую. В Иране их еще не видали!
— А на фронт?
— Какой там фронт! Ты в это веришь, дитя мое? Вот и оказывается, что я была права, что своих ребят туда не пустила. Хотя, по правде сказать, что мы тогда знали? Вот Антон может тебе сказать, он там был.
— В армии Андерса?
— В армию его не приняли, потому он сюда и вернулся. Но рассказать, что это за армия, может… Ты думаешь, они будут воевать? Как бы не так! Когда рак свистнет, а рыба пискнет! Говорили, что в октябре пойдут, даже договор такой подписали. А теперь с октября почти полгода прошло, а они и не чешутся… Еще бы! Большевики их кормят, одевают, триста миллионов рублей дали, чего же им еще? Не бойся, не пойдут, будут сидеть и ждать, когда большевики немцев побьют… И знаешь, что я тебе скажу, дитя мое? Оно, пожалуй, и лучше, что они уберутся за границу, а то тут они еще, не дай бог, такого наделают… Фронтовой паек им давали, давали, наконец сказали — хватит! Раз сидите в тылу, получайте тыловой паек. Вот и подумай, где у них стыд: под Куйбышевом сидеть да фронтовой паек жрать, у детей кусок хлеба отнимать… И как меня там от злости на куски не разорвало, так это уж, видно, только милость божья ко мне, чтобы я еще могла в Польше с этим Лужняком встретиться и уж там, на суде, о его негодяйстве рассказать… Девушки, почти дети, идут на войну, а эти бугаи сидели там и жрали фронтовой паек. А как зашла речь о тыловом пайке — так айда за границу… Скатертью дорожка! Сраму только с ними наберешься. И что только на божьем свете делается…
А на божьем свете действительно происходили странные вещи. И Шувара и мальчики слышали, что часть армии уходит из Советского Союза.
Хотя весенние полевые работы оставляли людям все меньше времени, в совхоз заглядывали то мальчики с Хоботом, который тоже стал работать в МТС, то Шувара, Сковронский или Шклярек. По их рассказам выходило, что госпожа Роек была осведомлена точно. Все оттягиваемая отправка на фронт этой армии сменилась энергичной подготовкой к эвакуации сорока четырех тысяч человек в Иран.
— Каким же путем они собираются попасть в Польшу? — удивлялась госпожа Роек.
Хобот рассказывал обо всем, что он видел сам и что слышал, тщетно пытаясь попасть в эту армию. Кое-что рассказывала и сама госпожа Роек.
— Представьте себе, дитя мое: среди бела дня, посреди улицы, офицер лупит солдата по морде. Одна женщина мне рассказывала, своими глазами видела. А тот дурень стоит и только тянется в струнку… Тут райком недалеко, местные побежали к секретарю, они здесь к этому не привыкли… А секретарь, говорят, только руками разводит: не имею, говорит, права вмешиваться. Это армия польская, не можем им указывать. Поляки, мол, имеют право в этой армии все по-своему делать. Слышишь, дитя моё? По-своему!.. По-своему солдата по морде бить… Что же это такое, неужели ничто не изменилось за эти годы? Никто ничему не научился? Кончится тем, что стыдно будет признаваться, что ты полька.