Реки текут к морю. Книга II. Каждой – свое
Шрифт:
– Да, пошли проводим, посмотрим, как им лбы забреют. Солдатушки, бравы ребятушки.
Как назло, погода расклеилась. Небо распухло больными гландами, загундосил простужено ветер, повисла в воздухе мелкая сечка дождя, покрывая холодной испариной лбы домов. Может и не ходить? Но Элька не отставала: «Да ну, подумаешь, морось мелкая. Пойдем».
На платформе, в длинном холодном коридоре, образованным стеной вокзала и поездом, толпились парни, родители, друзья-приятели, девчонки. Двери вагонов были еще заперты, проводницы, видимо, прятались внутри. Под козырьком вокзала стояла кучка офицеров. Остальные отъезжающие старались держаться поодаль, с призывниками не смешиваться. Провожающая толпа была по большей части женской: матери и девчонки. Она колготилась, закручивалась небольшими водоворотиками, выбрасывала вверх вскрики, смех, обрывки фраз: «Сынок, пиши, не забывай… ну давай, братан… ты там, это, не трусь, себя в обиду не давай… я тебя ждать буду,
Сестры, сжавшись под одним зонтиком высматривали своих.
– Ленка, вон Юрка стоит. Пошли! – Эля увидела его первой, дернулась вправо.
Юрка с матерью стояли с самого дальнего края серой человечьей стаи.
– Я сейчас, ботинок развязался. Ты иди, – Ленуся присела, быстро дернув шнурок на кроссовке.
Эля подошла:
– Здрасьте.
– А, здравствуй, здравствуй… Проводить пришла? А сестричка где? – Юркина мать, тетя Галя, так и не научилась различать этих одинаковых, как магазинные куклы, девчонок, и, боясь перепутать, по имени их не называла.
– Лена сейчас подойдет, она…
Обернулась, пошарила глазами в мокром мареве, но Ленки не было. Странно. Куда она делась со своим шнурком? Только сейчас Эля увидела, что, не смотря на всплески смеха и веселые выкрики, это была очень печальная толпа. Грустные, а то и заплаканные лица матерей – последний раз обнять своего ребенка, последний раз дотронуться до него, запомнить это касание на два года. Два года – как это много. Девчонки, жмущиеся к своим любимым. Запрокинутое мокрое лицо. Слезы? Дождь? Высокий парень, не стесняясь никого, целует, склевывает соленые капли. Вдруг вспомнилось из кино, из черно-белого фильма, такого же черно-белого, как нынешний день: «Посмотрите, как сразу постарели наши матери…»
– Писать мне будешь? – Юрка взял ее за локоть, чуть подтянул к себе.
– Конечно, и я буду, и Ленка… – она опять оглянулась.
Куда же смыло сестру? «Где она болтается? Не могла по-человечески приятеля проводить. Не приятеля, друга. Сколько лет дружим! В армию же уходит, не на курорт едет. А вдруг в Афган пошлют. А вдруг…» Дальше додумывать эту мысль Эля не смогла. Зажмурившись, она потянулась к Юрке, обняла его за шею и чмокнула в щеку:
– Я буду писать… и ждать буду… только вернись, Юрка…
«Стройсь!» – Грянуло над головами, на вокзальное крыльцо выкатился толстый, круглый дядька в фуражке и при погонах, сколько там у него звездочек – не разглядишь, а по голосу – генерал, не меньше. Толпа завертелась быстрее. Призывники отдирали, отталкивали от себя матерей и девчонок, мгновенно чужели, утягивались в новую, не понятную, не известную им самим жизнь.
И казалось, грянет сейчас над головами: «По вагонам!», и полезут солдатики в распахнутые ворота теплушек…
Ленуся стояла под кустом, унизанным гроздьями красных ягод. Куст мотался у нее перед носом, тряс своими ветками, швырял воду, осевшую на листьях, ей в лицо. Сквозь линзы капель, забивших глаза, смотрела: Юрка с мамой, Элька рядом. Стоит, говорит что-то. Вдруг кидается ему на шею, припадет лицом к щеке… Целует. Что же еще? Юрку целует. Твоего Юрку, между прочим. Твоя сестра, между прочим. Больно? Горит в груди-то? А, Ленуся? Жжет? Жжет… А чего ты спряталась-то? Не хватило храбрости подойти? Подошла бы. Гордая такая вся. Красивая и смелая. Сказала бы: «Катись колбасой!» или наоборот: «Служи Родине, мальчик». Как собаке: «Служи!» А ты за кустом присела. Струсила ты, Ленка. Струсила. Стыдобища.
Первое письмо пришло через месяц. Ленуся выдернула его из почтового ящика вместе с «Комсомолкой». Глянула – от Юрки – рефлекторно сунула конверт обратно в железное квадратное жерло. Пальцы об штаны обтерла. Будто жабу случайно прихватила. Склизкую, противную. Стояла смотрела на конвертик с казенным штампом. Надо разорвать не читая. И сжечь. И пепел развеять. Вытащила опять, в карман сунула. Письмо Юркино она не разорвала и не сожгла. Но и читать не стала. Сунула конверт в черный бумажный пакет, где лежали ее летние прошлогодние фотографии. Туда же легло и следующее Юркино письмо в нераспечатанном конверте. И следующее… Теперь этот пухлый пакетик казался ей гробиком, похоронившим ее счастье. Былое счастье. Бывшее. Умершее. В голове у нее крутилось одно стихотворение. Вообще-то голова ее была набита стихами, как подушка перьями. Но сейчас выскочило одно, забытое, наверное, всеми кроме нее. Лена выкопала его в городской библиотеке, в маленькой, плохо пропечатанной книжице с голубыми листами и витиеватой надписью на порванной обложке: «Цветение бумажных хризантем. Стихи Лидии Ренн. Новгород, 1916 год».
Моя Любовь так долго умирала.
Так мучилась, ночами не спала.
Я слышала, она в бреду шептала:
«Я
не умру». Помочь я не смогла.Я как сестру ее похоронила.
И на могилке выросла трава.
На бедный холмик я б не приходила,
Но Ревность бедная жива.
Пусть не красивая и злая,
Ее не прогоняю прочь.
Она мне все-таки родная.
Она Любви погибшей дочь.
Жалкие глагольные рифмы местечковой поэтессы Ленусю не смущали, в висках у нее билось: «…ревность бедная жива…» Она сознавала, что ревнует. Перед Новым годом она вытащила из ящика очередное Юркино письмо: «Да ты не уймешься! Не надоело писать, не получая ответов?» Но что это? На конверте возле слова «Кому» написано: «Верховцевой Эльвире». Эльке! А вовсе не ей, не Ленусе. Теперь он будет Эльке писать? Вскрыть немедленно, посмотреть, вдруг он там сестре в любви объясняется. Вот ведь гад! Но в голове сквознячком холодным: «А тебе-то что? Ты-то уже не при делах, девонька. И Юрка уже не твой. И ты сама так решила».
– Элька, тебе письмо от Юрки! – закричала Ленуся, влетев в квартиру.
Избавиться от него поскорее. А то горит в руках. Еще немного – не удержишься, откроешь.
– Да ты что? – сестра явно обрадовалась, – давай его скорее сюда.
– Потанцуй! Потанцуй! – Запрыгала Ленка, вытянув руку с письмом над головой. – Догони и отними, – она помчалась вокруг стола, занимавшего середину бабушкиной комнаты.
«Давай, догоняй, сестричка. А я письмо разорву и под ноги тебе мятые клочки брошу. Ползай, собирай», —злыми пульсиками билась кровь в виски.
– Ленуся, ну отдай! Вот я пляшу уже, – Эля мчалась за сестрой, на ходу притоптывая и поводя руками, изображая подобие танца.
Ленуся резко остановилась, бросила конверт на стол:
– Забирай!
Она не спросила, что он написал ей, а Эля не сказала. Не потому что там было что-то такое… Просто она думала, что то же самое Юрка писал и Ленке. Про учебку, про дедов и утренние издевательства, про «упал-отжался». Про солдатские будни, короче.
Но теперь Ленуся вытягивала из почтового ящика, как из проруби, разных рыб. Юрка по очереди писал им обеим. И каждый раз, отдавая сестре письмо, каждый раз, засовывая нераспечатанный конверт в черное нутро бумажного «гробика», она чувствовала, что ревнует. И ей уже казалось, что может быть она зря разорвала их отношения. Конечно, он испугался. Испугался так же, как и она сама. Мальчишка, школьник, что с него возьмешь. Но ведь, проехали. Все живы, здоровы, все хорошо, мир не рухнул. А она оттолкнула его. Отвернулась. А он, может быть любит ее до сих пор. Может, прощенья просил, каялся, там – в этих непрочитанных письмах. А она… Ты, ведь, любишь его, Ленуся? Юрку своего любишь и сейчас? Сейчас даже больше, пожалуй. Ревность подпитывает.
– Слушай, а тебе Юрка что пишет? – Эля как-то все-таки спросила.
– Разное, – Ленуся замешкалась, брякнула наугад – про присягу… То же, что и тебе.
– Ну да…
Теперь Эля уверилась, что приятель пишет им действительно одинаковые письма. Про одни и те же события. Да и где взять разных для двух адресатов?
Но постепенно в Юркиных письмах стало проскальзывать и другое: скучаю… пришли мне свою фотографию… помню, как прощались у военкомата… жду встречи… очень хочу увидеть. И однажды в конце письма появилось: «целую». И Эля заметалась: это только ей или Ленусе тоже? И как узнать? И как отвечать ему? Она вдруг осознала, что хочет, очень хочет, пожалуй, больше всего на свете хочет, чтобы такие слова Юрка писал только ей. Ни Ленке, никому другому. Ей одной. Она поймала себя на том, что не просто ждет следующего письма, а считает дни: вот неделя прошла с Ленкиного письма, значит, уже скоро и ей придет. Еще два дня миновало – наверное, завтра. Сегодня! Сегодня, наверняка. Нет? Ну тогда завтра. Завтра – точно. И сама она начала потихоньку раскрепощаться в своих ответах. От перечисления городских новостей, событий в жизни их одноклассников или других знакомых перешла к своим чувствам. И если по началу все больше писала «мы»: мы ждем… мы надеемся, что приедешь в отпуск (есть в армии отпуска?) … мы встретимся…, и была это, скорее, попытка подбодрить товарища, то теперь в письмах осталось только «я», и была там одна Эля, без своей сестры. Писала, что тоже ждет и мечтает о встрече. И была в этих словах совсем иная окраска: лирическая, нежная, близко-близко стоящая рядом с любовью.
Два года для Эли пролетели быстро. Лекции, семинары, сессии, студенческие капустники, дискотеки. И Юркины письма. Она хранила их в жестяной коробке из-под датского печенья, синей с красными рождественскими звездами, оленями и Санта Клаусом. Печенье где-то достала мать, было оно не особо вкусным, самые запростяцкие круглые печенюшки, обсыпанные сахаром, а вот коробка была очень хороша, и Эля утащила ее к себе. Спрятала у задней стенки в письменном столе, завалив сверху уже не нужными тетрадками.