Реквием
Шрифт:
Кира вспомнила, что грустные мысли о жертвенном поведении молодого инженера заставили Елену Георгиевну вернуться памятью в своё прошлое. Всплыла многолетней давности поездка на юг. «Шум моря, ослепительное солнце, обжигающая ноги галька и сынок Антоша. В воду тащила его – он оглашал визгом пляж, из воды – тоже, только уже по причине противоположной. Было ощущение счастья, несмотря на скудность и никудышное качество столовской пищи. Много ли нам тогда надо было, чтобы ощутить райское наслаждение!
А в конце отпуска я встретила на пляже однокурсницу Таню. Несколько лет не виделись, а тут, как говорится, карусель
Мне тогда показалось, что измученный взгляд этой молодой красивой несчастной женщины с признаками шизофрении. «Не может быть!» – воспротивилась я своим ощущениям. Я тогда долго не могла избавиться от тягостного состояния жалости. Саднило сердце, возмущённое несправедливым роком. Даже возникло на некоторое время состояние иссушающей злости и обиды. Помнится, с трудом переборола себя и твердо решила не поддаваться нервам, не расслабляться. «Какая была девчонка! Наехало на Танюшку колесо судьбы, опрокинуло, раздавило. Слишком жестокая расплата за единственную ошибку. Какие радости отпустила ей судьба? У каждого из нас есть уязвимое место. Чем она теперь живёт, что дает ей силы?» – грустила я, вспоминая её тоскливо-безумные глаза».
А Зарубин продолжал сыпать едкими фразами, ритмично ударяя рукой по спинке стула, будто отсчитывая промахи ответчика. Набухшие кровью вены на висках говорили о том, что он не шутит. И с каждым его словом Белков всё больше поникал и всё глубже вжимался в стул. Ему казалось, что его публично раздевают. Он слушал отповедь коллеги с непроницаемо-мрачным, угрюмым видом, но усталые складки его лица углублялись, болезненно опущенные уголки губ ещё больше заострялись. Он беспомощно и как-то автоматически шевелил плечами, и его сухие нервные руки бессознательно теребили полы ветхого пиджака.
«Зачем так грубо накинулся и злыми словами отхлестал человека? Ему ведь давно перевалило за шестьдесят. Перегибает палку Зарубин. Надо будет в личной беседе указать ему на недостаточно развитое чувство такта, на неумение уважать чужие права, – почувствовав в глубине души укол совести, подумала Елена Георгиевна. – Сколько помню себя, мы не позволяли себе глумиться над старшими, никогда не опускались до оскорблений, если они даже с нашей точки зрения были не правы, мы превыше всего ценили в себе интеллигентность, а теперь все молчат, никто не становится на защиту пенсионера.
Хотя чему тут удивляться, теперь каждый за себя. Конечно, любому поколению людей приходится заново возвращаться к вопросам воспитания и образования, редактировать, корректировать их в связи с меняющейся обстановкой в обществе, но базовые, нравственные основы всё-таки должны сохраняться.
А может, Белков сам позволяет обращаться с собой подобным образом, сам нарывается на грубость и обречён становиться мишенью для насмешек? И всё же ребята слишком распоясались. Какой в этом резон? Он же никому из них не конкурент, места чужого не занимает, последний кусок хлеба не отнимает. Чего ему не могут простить? Возможно, слова Белкова гораздо ближе к истине, чем им хотелось бы верить,
и это их раздражает?Старик в отцы Зарубину годится. Этого-то как раз он и не принимает во внимание и не делает скидки на возраст. Молодые жёстче нас? Бесчувственные, безразличные, будто эпидемия равнодушия прошлась по ним. Не по всем, конечно…
Другие времена пришли, и, естественно, у молодых другие приоритеты. Я склонна предположить, что злость и равнодушие у них от бессилия перед обстоятельствами, от неудач, от страха и неуверенности перед будущим. Мельчает человек, не имея достойной для ума работы. Голос истинно мыслящего человека всегда был тихим, а они на всю ивановскую… Откуда в них этот запал толпы? Слепая власть случая или всё-таки тенденция? Не понимают молодые, что их поколение стоит на плечах предшествовавших им людей. Им бы сейчас больше думать, классиков читать, свой духовный мир развивать, обращаться к искусству, подзаряжать свои сердца красотой и гармонией, а у них одни деньги в голове.
Оправдываются тем, что выживают. А наши родители и мы в пятидесятых годах тоже не жировали, но духом не падали, мечтали, работали, учились для будущего. Деньги уходят, а внутреннее богатство на всю жизнь остаётся. Духовный человек уверенней. А в чём моя вера? Только в науку и верю».
Елена Георгиевна зябко поежилась. Потрогала батарею отопления: чуть теплая. «Экономят», – подумалось ей. В пуховый платок плотнее закуталась, и, похоже, забылась. Вспомнила дружка своего детдомовского. Тогда тоже было холодно...
«Мы идём в деревню на горку к домашним детям. Глубокую осеннюю колею давнишняя вьюга сравняла с лугом, разделяющим два села. Теперь легкая струящаяся позёмка бежит по санной дороге и, застревая на обочинах, образует маленькие наметы. Позёмка ластится, льнет к накатанному следу, но, едва прикоснувшись, скользит по нему, как по льду, и ветер гонит её всё дальше и дальше. И только сияющая серебристая пыль некоторое время ещё курится над тем местом, где только что мчался белый стремительный ручеёк.
Мы расставляем ноги в огромных валенках. Позёмка огибает их и проскакивает между ними, словно через открытые ворота, оставляя на носках обуви бугорки снега, и продолжает свой путь. Чистейший снег слепит глаза, зажигает в сердце радость. Мы зачерпываем его горстями, прикладываем к лицу, потом лепим снежки и кидаем в ближайшее дерево. Там остаются следы, подтверждающие нашу меткость. Мы радуемся каждому пустяку, визжим от восторга! Если нас хватятся – накажут. Обойдется! Кому мы нужны…
…Возвращаемся назад. Поднялся ветер, но он тёплый и хотя забирается под хилые пальтишки, не вымораживает нас, тощих и голодных. Пошёл густой снег. А мы не боимся! Это же не вьюга с её круговертью и хаосом, воем и стонами, надрывающими сердце. Её не раз приходилось слышать зимними вечерами…
Идем с дружком и вспоминаем одну такую злую метель.
«Пурга тогда стонала на чердаке, трясла оконные рамы резкими порывами ветра. Дребезжали стёкла, кряхтела и бряцала щеколдой входная дверь. Нашу комнату освещал слабый свет керосиновой лампы. Язычок огня нервно вздрагивал, точно сам боялся бури. Мы сидели вокруг плиты и бросали на раскалённое железо сушёную кукурузу, которую натаскали с поля ещё летом, вышелушили и запасливо припрятали под матрасами. Она выстреливала во все стороны, мы поднимали её с пола, ссорились, делились, потом счастливо хрустели ею, прижавшись друг к другу. В тот день дежурила добрая воспитательница.