РЕЛИГИЯ И ПРОСВЕЩЕНИЕ
Шрифт:
Но, как вы знаете, другой мир вовсе не есть мир блаженства, другой мир вовсе не есть только рай: он есть рай и ад. Каким образом человек пришел к мысли, что толкнуло его на постулирование на том свете не только рая, но и ада? Его толкнула на это злоба, которую, если хотите, можно назвать святой злобой. Источниками горя человеческого и его страданий часто были другие люди, и когда другой человек является источником страданий, то он характеризуется как преступник, как грешник, как дурной человек. Па этом свете преступники, грешники, дурные люди часто имеют власть, богатство и, насытившись деньгами, исполнив все требуемые божеством обряды, отходят к праотцам своим.
Поэтому мысль человеческая должна была задаться вопросом: почему же незлобивый и правдивый может оказаться до конца своих дней мучеником и умереть в страданиях, а гордый грешник может пройти свой путь к славе и кончить жизнь спокойно, с торжествующей улыбкой на устах?
Вот эта жажда справедливости — перед лицом человеческой злобы, гордости и борьбы людей друг с другом — привела к тому, что разные человеческие классы, от правительства до рабов, установили особый закон
266
Послание Павла к римлянам (12, 19): «Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу божию. Ибо написано: «Мне отмщение, я воздам, говорит господь».
Таким образом, идеал справедливости весьма разнообразен, потому что в ад отправляют за различные грехи. Но это дало возможность каждому классу, каждой группе и каждой личности говорить себе, что нарушение справедливости в этом мире восстановится в другом, справедливом, мире.
Я сказал уже вам, что потребность в этом мире стала невероятно большой. Согласитесь: если возьмем какую–нибудь 80–летнюю старушку, которая в течение всей своей жизни служила, обслуживала живущих роскошно помещиков, несла какие–нибудь невероятные тягости, скажем, крепостного права, но которая вместе с тем по пятницам и средам постилась, ходила в церковь, ставила свечки, — она совершенно убеждена, что ее ожидает на том свете рай, что она создала себе значительный вклад в небесный банк своими поступками, что она собрала себе «сокровища на небеси», что у нее там громадный капитал, который ей возвратится. Если к такой старушке придет кто–нибудь и скажет: «Пустое, бабушка, никакого банка на небесах нет, и все твои сбережения — чистейшие пустяки: ни бога, ни ангелов, ни рая нет», — каково ей услышать, что даже утешиться ей нечем, что не сбудутся ее надежды на то, что помещик, эксплуатировавший ее, будет лизать на том свете горячую сковороду? Безусловно, такая старушка пошлет вас к черту, вытолкнет прочь, даже, может быть, ударит вас своим старческим кулаком и скажет: «Зачем ты пришел, бес этакий, меня смущать!»
Так и наши идеалисты. Воспитанный в мире, который не может быть молодым, который отравлен старыми соками, идеалист тоже полагает, что его счастье в потусторонней жизни. Он крепко держится за старый миф о том, что жизнь не является отправлением человеческих функций, а что существует бессмертная душа. Весьма понятно, что он будет всеми силами сопротивляться, чтобы у него не были отняты эта идея бессмертия ц представление о потустороннем мире.
Между тем мы — материалисты — обязаны именно отнимать от таких идеалистов веру в этот потусторонний мир, потому что мы знаем, что это обман, ошибочное представление, самоутешение, возникшее в века варварства; потому что мы твердо понимаем, что на самом деле никаких надежд нет, а на этих надеждах, спекулируя на них, устанавливают свое право на эксплуатацию «господа мира сего»: обманывая тем, что на том свете явления справедливости, они отводят злобу человеческую, гнев человеческий, любовь человеческую в бесплодное русло, которое потом отходит в пустоту.
И перед таким зрелищем мы можем только содрогаться, и каждый должен чувствовать себя преступником, если не приложил всю свою волю и силу, чтобы раскрыть людям глаза. Но мне скажут: «Истина, на которую вы раскрываете людям глаза, горька».
Нет, это неверно — новый мир, молодой мир, мир КСМ [267] , который теперь особенно ярко перед нами живет и развертывается, он не нуждается в этом, он это отбрасывает, ибо самая сущность эмоциональной прочности этих предрассудков заключается в том, что человек не верил в возможность построения счастья на земле. Он был для этого слишком слаб, слишком мало знал силы природы и был слишком беспомощен технически. Мы находимся в том периоде человеческой истории, когда начинает укрепляться сознание, что наш организм с его жаждой счастья становится сильнее природы. Мы еще далеко не победили природу, но обскурант тот, кто из трусости, невежества или корысти держится за старое миросозерцание и говорит: «Ты еще не победил», — а человек, у которого утренне открыты глаза на новые надежды, говорит: «Я не победил, но я побеждаю».
267
PKCM (Российский коммунистический союз молодежи) — название комсомола в 1918—1924 гг.
Если бы наука и техника имели перед собою только перспективу развития при том же общественном строе, который существует сейчас, то можно было бы усомниться в том, будут ли плоды этой техники и науки доступны и благотворны для всего человечества. Но марксизм и коммунизм есть не только такой материализм, который возвращает человека к действительности и не обескураживает его, не лишает мужества и желания победить природу, надежд на победу, но он, кроме того, есть учение о такой реальной перестройке существующего порядка, при которой теория и наука перестают быть слугами и рабами избранных, а становятся волшебными слугами человечества и приобретают поэтому тысячекратную мощь, — вот в чем заключается разница между материализмом и идеализмом.
Мой оппонент в своей речи почти наверное будет говорить весьма высокие слова о том, какая прекрасная вещь бессмертие, вечность, полет к богу, стремление к абсолютному; но все это значит, что в то время, когда человечество надеялось на эту сверхнебесную дачу, оно всеми фантазиями и всеми лучшими мыслями, которыми располагало, украсило эту сверхнебесную дачу; но
так как эта дача представляет собой миф и пуф, то все эти украшения остаются чисто словесными тирадами, и, чем они сильнее, тем сильнее в них сила обмана, которая заставляет полагаться и уповать на нереальное, несуществующее — на древнюю, но хрупкую сказку. Мой оппонент, может быть, будет также ссылаться на многочисленных ученых людей, которым ученость не мешала надеяться на господа бога и на пути его, но такое возражение я заранее отвожу и заявляю, что ученые не всегда являются законченными учеными. Можно быть великолепным физиологом или минералогом, но вместе с тем совершенно никуда негодным историком религии или общественности. Эти ученые — буржуазные ученые и, кроме того, буржуазные интеллигенты.Я касаюсь последнего пункта моей речи: для индивидуалистов, которых экономика, хозяйство ставят в индивидуалистическое положение хозяйчика, ремесленника (а общество интеллигентов находится в плену у своего личного эгоизма), личность является одновременно и мучительным одиночным заключением и предметом их гордости и забот.
Философ Мах [268] рассказывал, что эскимос, которому миссионер обещал бессмертие на том свете, спрашивал, будут ли бессмертны также души его собак и саней; а когда миссионер отвечал, что нет, что собаки и сани умрут, он сказал: «Без них я не хочу и бессмертия».
268
Max Эрнст (1838—1916) — австрийский философидеалист, физик. Его субъективно–идеалистические идеи были подвергнуты резкой критике В. И. Лениным в работе «Материализм и эмпириокритицизм». А. В. Луначарский пересказывает здесь примечание к книге Э. Маха «Анализ ощущений и отношение физического к психологическому» (М., 1908, с. 41).
Бессмертие личности — это вещь, с которой человек носится, как с писаной торбой, и дальше которой никуда не идет; в нем и есть предел всех его горизонтов.
Но когда человек освобождается от частной собственности, он прежде всего перестает чувствовать только свое «я». Тогда центром его миросозерцания становится великое, ослепительное «мы» с его реальным мучительным прошлым и постепенный подъем от животного состояния к той заре, царству справедливости, который мы сейчас переживаем. Тогда он чувствует, что он продолжается и в окружающем, и в детях, и во внуках, тогда он становится историческим человеком, тогда он впервые становится человеком вообще, а не Павлом Павловичем и Марией Ивановной. Тогда, ставя вопрос о своем бессмертии, он спрашивает не о собаках и санях, т. е. не о своих собственных индивидуальных особенностях, не о своей так называемой личности: он спрашивает, будет ли та мысль, которой он служил, та красота, которую он искал, и та справедливость, которую он создал, развиваться дальше, до необозримых пределов, одерживая новые и новые победы и устанавливая все новые и новые гармонии, И в глубоком сознании, что он вечен только теми вкладами своей личности, которые он внес в общий поток человеческого бытия, он не боится ни жертв, ни страданий, ни смерти. Ибо знает, что тот дух, если позволительно этим старым словом на минуту обозначить коллективный порыв человечества, тот дух, которому он служит, воистину вечен.
Таково наше миросозерцание, и мы, не боясь лишить кого–нибудь его счастья, говорим: оставьте ваши ветхие, неогнеупорные лачужки; кто совершенно невежествен, того не грызет бес сомнения; но те из вас, кто мало–мальски живет умственной жизнью и идет вместе с Толстым и многими святыми мужами, от времени до времени с холодным потом спрашивают себя: «А если его нет, что тогда?»
Это момент пробуждения, во время которого их трагически поражает их же ошибка: ибо, если его нет, — а его нет! — в таком случае их жизнь представляет собой не только бессмыслицу, но и преступное отравление окружающих.
Мы же твердо стоим на том, что нам говорит опыт, мы не обещаем даром никакого рая, но мы заявляем: царство справедливости, царство счастья может быть основано людьми путем согласования их сил в труде и борьбе.
ОТВЕТНОЕ СЛОВО А. И. ВВЕДЕНСКОГО
Маленькая техническая справка. Я получил ряд записок вчера и сегодня относительно того, почему я не возразил на то, что вчера в заключительном слове сказал Анатолий Васильевич. Дело в том, что настоящий диспут, насколько мне известно, устраиваемый Ленинградским Политпросветом, от которого я и получил приглашение здесь выступить, — этот диспут сорганизован как доклад Анатолия Васильевича Луначарского, оппонентом которого я являюсь, и, как оппонент, я не имею слова после слова докладчика. Вот почему я не возражал Анатолию Васильевичу вчера. Это не значило, конечно, что мне нечего было возразить ему вчера, но это, мне кажется, несмотря на многочисленные просьбы, обращенные ко мне, не обязывает меня сегодня возвращаться к вчерашнему дню, не говоря уже о том, что я ограничен предоставленными мне 50—60 минутами, так как у нас диспут сегодня должен идти в жестких рамках, благодаря отъезду Анатолия Васильевича. Я не возвращаюсь к вчерашнему дню, — пусть никто не рассердится, — потому что вчера я ведь не получил и достаточного материала для возражения. Анатолию Васильевичу захотелось в шутливом тоне дать мне несколько сравнений — от апостола Петра, ниже которого я оказался, до верблюда, с которым я вполне был адекватизирован. Но, граждане, мне представляется, что такая зоологическая острота так же мало меня задевает, как украшает того, кто ее употребляет. Вот почему я считаю, что вчерашнее заключительное слово Анатолия Васильевича, это возражение, — употребляя музыкальный термин, — в стиле «аллегретто», которое я, пожалуй, и оставлю сегодня без внимания, тем более, что сегодняшнее торжественное «анданте маэстозо» с которым выступил Анатолий Васильевич, обязывает меня к серьезному же, насколько могу, — я ведь человек пропащий, ношу рясу, — ответу.