Ремесло сатаны
Шрифт:
Живуший постоянно в России голландец, вернувшись из-за границы, готов был дать голову на отсечение, что видел Мисаила Григорьевича в Берлине. Видел, как тот промчался «Под Липами» вместе с германским министром финансов Гельферихом.
А может быть, этого вовсе и не было, и вместо Мисаила Григорьевича рядом с Гельферихом сидело в автомобиле другое лицо, похожее на него?
Железноградов зачастил ездить в Москву. Там он скупал дома, и доходные, и барские особняки, и лачуги «на снос», на месте которых воздвигались многоэтажные гиганты.
И здесь, в Петербурге, покою не давал ему Гостиный двор, это, в самом деле, уродливое, приземистое архаическое здание, так портящее величественный Невский.
— Не могу видеть, не могу видеть, — жаловался Мисаил Григорьевич, —
Так уносился в мечтах своих Железноградов. Богатая фантазия дельца и спекулянта рисовала на месте жалкого, вросшего в землю Гостиного двора неслыханное, невиданное здание-город, башнями своими, куполами и чем-то еще, — чего и сам Мисаил Григорьевич не мог представить себе ясно, — поднимающееся высоко к небесам.
И творцом этого чуда, совмещающего в себе магазины, выставки, редакцию, типографию, ресторан, кофейни, шантаны, оперу и клуб миллионеров, будет он, Мисаил Григорьевич Железноградов, генеральный консул республики Никарагуа…
8. УДАР
Ехали Криволуцкий с Забугиной в действующую армию с большими, по военному времени в особенности, удобствами.
«Ассириец» представлял комендантам на главных узлах какую-то бумагу, и в результате и ему и Вере предоставлялось по отдельному купе.
И вот с Прибалтийского Севера очутились на теплом юго-западе. В Киеве, таком ярком, веселом, жизнь ключом била. Здесь уже чувствовался тыл многомиллионных армий, дравшихся и на Волыни, и в Галиции, и под Люблином, и в Карпатах. Множество офицеров в походной форме, только что вернувшихся с позиций, сохранивших боевой налет и
в блеске глаз и в чем-то еще неуловимом…Через Киев проходили громадные партии австрийских пленных.
Веру все это захватывало, радуя и само по себе; и тем, что отсюда уже совсем близко, рукой подать — близко… Говорят, надо ехать столько-то часов до Жмеринки, а оттуда еще порядочный кусок до Волочиска… От Волочиска до Тернополя…
Господи! Она столько намучилась, вынесла, настрадалась, истомилась полной неизвестностью, что лишних двадцать-тридцать часов — можно ли о них говорить серьезно!..
А Криволуцкий, заботливый, чутко внимательный, все ободрял ее:
— Капельку еще терпения, Вера Клавдиевна! Я понимаю: чем ближе, тем дальше кажется, потому что секунды вытягиваются в часы… Но, в конце концов, увидите, как промелькнет незаметно время. Ближайшая ночь — в вагоне…
— Я не сомкну глаз…
— А вы заставьте себя! Это можно. Все мысли в одну точку. Думайте о волнующемся море или о том, как колышется рожь… Заснете! Только ближайшая ночь, а наутро мы получим автомобиль и вы лично убедитесь в превосходном качестве галицийских шоссейных дорог…
В Тернополе в штабе армии «ассирийцу» сказали, что Загорский, вот уже больше недели ушедший в опасную разведку, не вернулся. И оба лазутчика, местные жители, взявшиеся за деньги провести его в австрийское расположение, исчезли… Факт предательства — налицо…
Эта неожиданная новость холодом обвеяла Криволуцкого. Надо было скрывать от Веры, скрывать с болью, видя, как она — весь один сжигаемый нетерпением трепет — рвется к своему Диме.
И вот они мчатся дальше. Автомобиль несет их мимо обозов, мимо наших серых колонн и голубых растянувшихся колонн пленных австрийцев, мимо живописных оврагов, лесов, полей, старых костелов и белых, соломою крытых халуп.
Только ветер свистит кругом… Шофер-солдат хочет щегольнуть безумной скоростью, зная, что седоки спешат, и предвкушая пятирублевую бумажку на чай.
Быстро, — нельзя быстрей! А Забугиной кажется, что они ползут медленно-медленно… И когда тяжелая батарея с пушками и зарядными ящиками задержала их минут на двадцать, Вера плакала слезами нетерпения и досады.
Господи, да что же это! Ведь мы без конца ждем… Ведь это ни на что не похоже! — и в эгоизме любящей, Вере казалось, что батареи — Бог с ними, скучное что-то, никому не нужное, лишнее, попавшее поперек дороги ей, у которой впереди весь смысл жизни.
Вовка молчал, теребя свою чудесную ассирийскую бороду. Это было у него признаком величайшего волнения, так как бороду свою он берег и холил, обращаясь с нею весьма почтительно. Единственно, что он обыкновенно позволял себе, это — любовно и важно спрессовывать ее ладонями.
«Вот глупейшее, корявое положение! — подумал он. — У меня даже не хватает решимости хоть как-нибудь косвенно ей намекнуть».
В штабе дивизии Вовка хотел сначала сам повидаться с генералом Столешниковым. Надо подготовить его, чтобы он в свою очередь подготовил невесту Загорского.
— Вера Клавдиевна, посидите минуточку, я сначала пройду в штаб, разузнаю, как и что.
— Если он в штабе, — ведь он в штабе, — пришлите его, только скорее! Слышите! Господи, как сердце бьется… Неужели.
— Хорошо, если только он здесь, — не глядя на нее, ответил «ассириец», выходя из автомобиля. — Ведь и так бывает… Они, штабные, целыми днями пропадают на позициях…
И, уже поднимаясь на крыльцо, Вовка оглянулся украдкой… Сидит, вся дрожа от волнения, и все существо ее светится каким-то лучистым сиянием — и такая она интересная, хорошенькая, в сером дорожном платье, купленном в Киеве, и в мягком английском берете!
Генерал совещался с Теглеевым. Хотя, вернее, Столешников говорил: надо, мол, сделать той то, говорил дельно и разумно, и начальнику штаба волей-неволей оставалось только соглашаться. Конечно, в глубине своей уязвленной души он считал себя гением если и не Наполеонову, то, во всяком случае, старому Мольтке равным.
Доложили о Криволуцком. Столешников встретил его, как знакомого. Они встречались в Петербурге еще до войны.
— Ваше превосходительство, Загорский в плену? Это верно?