Ремонт человеков
Шрифт:
Можно еще — свежеподбритые.
Завтра они будут уже не такими, не свежевыбритыми и не свежеподбритыми.
Завтра все, что сегодня, станет вчера — меня это развлекало еще с детства, когда я даже не подозревала, что женщинам надо брить ноги.
Можно еще эпилировать, но мне больше нравится брить.
Я одеваю купальник, накидываю халат и спускаюсь из номера к бассейну.
На улице уже жарко, где–то под тридцать.
Я надеваю очки, те самые очки, что купила на последние деньги, когда вышла от Седого.
От
Я беру шезлонг и бросаю на него полотенце.
Большое белое полотенце с монограммой отеля — они аккуратной стопкой лежат прямо у дверей.
Берешь сухое и глаженное, а возвращаешь мятое и мокрое.
Мускулистый и загорелый парнишка, работающий здесь спасателем, улыбается мне, когда я плюхаюсь в воду.
Вода не очень теплая, в море — явно теплее.
В том, что здесь называют морем.
Но в него мне пока нельзя, я взвою от боли, когда его вода начнет разъедать мою свежевыбритую кожу.
Такую гладкую сейчас и такую незагорелую.
Я выхожу из бассейна, вытираюсь и начинаю намазываться кремом от загара.
В прошлый раз, когда — после той волшебной ночи — мы с мужем утром пошли на пляж, я этого не сделала.
И мне хватило часа, чтобы сгореть.
Моя кожа моментально стала красной, а потом начала зудеть и чесаться.
И слазить.
Не облазить, а именно слазить, я опять чувствовала себя змеей, которая начала линять.
Мне не хочется, чтобы Майя видела, как я меняю кожу, как она трескается, шелушится и делает меня не красивой.
Мы все бываем красивыми и мы все бываем не красивыми.
Но сейчас я хочу быть красивой, я намазываюсь кремом от загара, сажусь в шезлонг и надеваю очки.
Мертвое море из серого становится темно–коричневым, почти черным, а иорданский берег просто исчезает во тьме.
Ветерок обдувает меня, мне хочется растечься по шезлонгу, расплавиться в нем так, чтобы совсем перестать чувствовать собственное тело.
И не от солнца, хотя оно становится все жарче — с каждой минутой воздух становится все раскаленнее.
Растечься и расплавиться от того, что все оставили меня в покое и что я свободна.
Я никого и ничего не боюсь и я совершенно не думаю о будущем.
И не помню прошлое.
То есть ни завтра, ни вчера, лишь наступившее сегодня.
Если о ком я хочу думать, то только о Майе, я сижу, закрыв глаза под очками, и пытаюсь представить, что она делает сейчас.
И внезапно я понимаю, что не просто думаю, а вижу.
Сумасшедший кубик Седого начал вытворять что–то не то.
Или то — если у Майи тоже под левой грудью есть такой же.
Треугольник, разомкнутый на квадрат.
Я. Майя, мой муж и Н. А.
Н. А., мой муж, я и Майя.
Майя, Н. А., я и муж.
И так далее, и так далее, и так далее.
Кубики есть у меня и у мужа — это совершенно точно.
Есть
ли он у Н. А. — я этого не знаю, да и знать не хочу, мне хватило удовольствия от чтения этих бредней старого похотливого павиана.Хотя мне его жалко, безумно, до тех слез, которые никто и никогда не увидит, но мне его действительно жалко, и прежде всего потому, что он — мой отец.
Как мне жалко и мужа, который разрывается всю жизнь между одной частью себя и другой, и которого я все равно люблю, а может, даже больше, чем просто люблю.
Я его ненавижу, и не из–за того, что он хочет меня убить.
Любовь — это всегда убийство, я уже думала об этом.
Любовь заканчивается крахом, смертью, разложением.
Ты просыпаешься и видишь рядом тело, которое когда–то казалось тебе совершенным.
И вдруг понимаешь, что это обман зрения.
Любовь поразила тебя и привела к смерти, до нее ты была одной, потом все изменилось.
И тебе уже никогда не стать прежней.
И тогда ты или умираешь совсем, или ищешь новую любовь, пусть даже такую странную и непонятную как то, что я пытаюсь найти в своем чувстве к Майе.
Которую я почти не знаю, которая тоже — женщина.
Страдающая болезнью витилиго и называющая, как и я, моего отца отцом.
Я вижу, как Миша подъезжает к Иерусалиму, как они останавливаются и выходят из машины.
Я узнаю это место, я помню, как была поражена тогда, когда сама оказалась там.
Поражена просто тем, что оно есть на самом деле.
Масличная гора и Гефсиманский сад.
Но Миша останавливает машину чуть ниже, где стоянка.
Теперь они могут пойти или на Масличную гору, или — в старый город.
То есть, туда, куда и стремится Майя.
Через невысокие холмы, под палящим палестинским солнцем.
Майя повязывает голову косынкой, она в светлых брюках и такой же светлой, легкой кофточке с длинными рукавами.
Она надела темные очки, Миша предлагает ей бутылку с водой, Майя делает глоток и возвращает ее обратно.
Они идут в гору, минуя указатель с надписью «Via Dolorosa».
Я понимаю, что Миша повел ее «Дорогой скорби».
Масличная гора и Гефсиманский сад оказываются за их спинами.
Мы с мужем вначале пошли туда, хотя мне пришлось набросить платок на плечи — чтобы пустили.
И меня поразило, каким маленьким оказался Гефсиманский сад, хотя, может, это была лишь его небольшая часть.
У того храма, в который можно было бы зайти помолиться, если бы мне хотелось этого.
Но мы просто шли по дорожке, узкой и обложенной камнями.
А потом смотрели на большие масличные деревья, серо–седого цвета, говорят, что они здесь с тех самых времен.
То ли три, то ли четыре дерева.
А Миша с Майей прямо пошли к указателю, смотрящему на ворота в старый город, хотя название этих ворот я не помню.