Реубени, князь Иудейский
Шрифт:
— Наш рабби Исаак Марголиот известен как сын великого Якова Марголиота из Нюрнберга. А почему считался тот, да будет благословенна его память, великим во Израиле, столпом изгнания? Потому что он однажды получил письмо от Рейхлина. Рейхлин просил его прислать ему каббалистические сочинения, а старик отказался, на том основании, что нехорошо глазу смотреть на яркое сияющее солнце. По-моему, это грубость. Но тем не менее, наш рабби сын знаменитого отца — правильнее бы сказать, сын знаменитого письма.
Гиршль не смеется, но тяжело дышит через ноздри. Теперь Давид пользуется благоприятным случаем.
— Всего одно только письмо. Да разве это так много. Ведь вы же сами…
— Одно письмо! Я получил двадцать, даже тридцать писем от христиан. Разве не переписывается со мной г-н Венцель Альбус фон Урац, старший шефен старого города и магистр высшей школы, разве не советовался со мной его светлость Богуслав Лобковиц фон Гасистейн по поводу еврейского слова, которое он хотел вставить в один из своих дистихов? Да, там, за стеной
— А что в этой «Долине»? Об этом вы еще никогда не рассказывали, — спрашивает Давид, который, наконец, привел возбужденного человека туда, куда хотел.
Дело в том, что при всей своей раздражительности и мелочности Гиршль — ученый, сведущий человек. Он много знает о новых странах: и островах, которые были открыты другими народами в их морских путешествиях, о которых в гетто проникали только смутные, непонятные легенды. Он рассказывает также о грандиозных происшествиях из прошлого этих народов, он знает их жизнь, их нравы. Вот это именно и влечет мальчика в полуразвалившуюся жалкую хижину на окраине еврейского города. Здесь он навостряет ушки и часами с радостью слушает всеми преследуемого мудреца, который тоже часами готов рассказывать без умолку.
«Сократ, — думает мальчик. — Таким был Сократ». Дело в том, что Гиршль как-то рассказал ему о Сократе, жившем среди народа «евоним», то есть греков. А разве Гиршль не так же мужествен и непоколебим, как древний философ? Он остался независимым, никогда не поддавался соблазну со стороны общинного старшины, который требовал от него отказа от грешных занятий и взамен обещал хорошее место. Нет, Гиршль предпочел остаться холостым, отказался от хорошей невесты. Он часто рассказывает об этом мальчику, не обращая внимания на то, что тому мало понятны такие лишения и что его больше интересуют другие подробности борьбы, например, отлучение, которое было произнесено над Гиршлем в синагоге, при погашенных свечах. Потом это отлучение пришлось снять без его просьбы, ибо его добродетельный образ жизни выяснился для всех. После этого Голодный Учитель много лет подряд питался только хлебом и яблоками. Но не пал духом, несмотря на кличку, которую ему дали, и несмотря на свою тяжелую бесплодную профессию. А когда у него дела шли хоть немножко лучше, он только и знал, что покупал книги и копии документов… Все исключительно по собственному вкусу. Эта твердость пленяет мальчика не меньше, чем пестрое знание, которое его так манит в этом человеке.
— «Долина слез», — говорит Гиршль, — как я уже сказал тебе, еще не закончена моим другом. Он описывает там все преследования, которым подвергались евреи, начиная с разрушения храма и кончая преступным изгнанием их из королевства Аррагонии и Кастилии десять лет тому назад, — изгнанием, которое коснулось самого великого человека, а вместе с ним и многих тысяч наших братьев. Всякий, кто прочтет это произведение, — пишет он мне, — будет поражен, и слезы польются из глаз его. И, положив руку на чресла, он воскликнет: «Доколе же, господи?» Но Израиль говорит вместе с псалмопевцем: «Я не умираю, я живу и во все времена прославляю чудесные подвиги». А я, реб Гиршль из Тахау, добавляю еще: и во все времена провозглашаю о деяниях тех диких зверей, тех народов, которые грешили своей кровожадностью в отношении меня.
Его сероватые глаза затуманиваются выражением ненависти.
— Разве они не поступали с ним как звери? Но у нас остается одно утешение: они и между собой вели себя как дикие звери. Разве они люди? Поди сюда, дитя мое, я прочту тебе еще из этой хроники о французских правителях. Поди и посмотри, какие это звери. Я расскажу тебе о Хлодвиге и Фредегунде или прочту тебе о войне Алой и Белой Розы и о всех тех позорных деяниях, от которых стынет кровь.
— Не надо читать, рассказывай, рассказывай. Я прочту потом сам, когда ты будешь заниматься с учениками, — умоляет Давид и садится на скамеечку для ног в самом тесном уголке комнаты. Причем тут же, немедленно, словно про запас, забирает как можно больше книг и рукописей, которые пачками лежат на ящиках и досках во всех углах комнаты. Большинство этих книг Давид уже успел проглотить в своей неутолимой жажде чтения, потому что под руководством Гиршля он научился разбирать языки христиан. Но он не может достаточно ими насладиться. И пока Гиршль говорит, — а Давид слушает его внимательно, — его глаза уже блуждают по драгоценным вещам, которыми он овладел. Это гравюры на дереве — на одних изображены люди с собачьими головами, торгующие перцем и мускатными орехами, на других одноногие люди, которых путешественник видел у африканских берегов, или вот листовка, принесшая первую весть о Колумбе: как король испанский снаряжает два корабля для Христофора Колумба, чтобы отправиться в восточные страны.
У мальчика закипает кровь. Почему он не мог отправиться с этим героем, почему он не присутствовал, когда корабли застряли на отмелях или когда на утреннем рассвете с вершины мачты раздался крик: «Земля, земля!» и вслед за этим было заряжено орудие и загрохотало над холодными одинокими гребнями волн, устремлявшихся к берегам острова. А времени так мало. Уже становится темно, вечером надо быть дома, в спокойном чистеньком жилище отца. А здесь, где так много можно услышать, где так много есть чего почитать и увидеть, здесь двумя, самое большое — тремя часами исчерпывается его время на целую неделю. Чтобы использовать его, он готов одновременно и читать и слушать рассказы Гиршля. Напряжение огромное, маленькая головка работает сотней тысяч колесиков. Он прислушивается — и если он при этом может прочитать хотя бы только начальные слова главы, он уже вспоминает все ее содержание. Иногда он улыбается, когда учитель, бурно шагая по комнате, громовым голосом описывает ужасные пытки. Но улыбка относится к той паре кроликов, которых португальцы привезли на остров Мадеру и из-за которых они вскоре должны были очистить недавно основанную колонию, — потому что бесчисленное потомство одной этой парочки пожирает все, что люди сеют и сажают. И среди этой зародившейся улыбки мальчика охватывает холодящий ужас. Гиршль доказывает низменность «этих властелинов», цитируя наизусть распоряжение о пытках миланца Бернабо Висконти: «…в течение сорока одного дня надлежит постепенно усиливать муки, начинать надо с пяти ударов, а кончать распиливанием отдельных членов тела и осторожным раздроблением всего тела снизу доверху, при помощи колеса. После нескольких дней пытки надлежит пропускать один день, для того, чтобы жертва не умерла преждевременно». Этим законом тиран принуждал своих граждан к спокойствию и повиновению.— Вот каковы эти правители, в распоряжение которых мы отданы, как беззащитные овечки! — восклицает Гиршль голосом, которого никак нельзя предполагать в его изможденном маленьком теле. — Нет такого порока, которому они не предавались. Праведник и пророк, появившийся среди них, по имени Савонарола, осыпал их проклятиями и жалобами, прежде чем они его сожгли. Книгами дьявола называет он их священников, книгами, в которые дьявол вписал всю свою злобу. Да, все ужасы Вавилона, распутство, жестокость процветают там. Убийства остаются безнаказанными, яд и кинжал вершат все дела, уста полны сладких, соблазнительных речей, а рука жадно хватается за все злое.
— И все-таки они… эти народы, — мучительно сознает ребенок, — и все-таки эти народы именно теперь совершили великие открытия. Почему же это так: мы, евреи — ничего, а они — все?
— Не прерывай меня, дай мне закончить хоть одну фразу! — кричит на него учитель.
Мальчик немедленно умолкает, но с самим собою он продолжает говорить: «Они отправляются в Новую Испанию, в страну Ципангу, они привозят золото, пряности, они расширяют свои владения, они отдают приказы самым отдаленным нациям, они сооружают грандиозные здания, возвещающие их славу и блеск, они счастливые, их любит Бог, а не нас, не нас. Мы остаемся пленниками римского императора, слугами его налоговой палаты, а жилища наши черны и крохотны, мрачны, как темницы и пещеры».
Маленький Давид плачет. Уже не впервые случается, что он доходит до такого возбуждения. Он почти всегда возвращается от Гиршля в лихорадочном состоянии.
Но Гиршль ничего не замечает. Охваченный пылом, он красноречиво громит христианство, а также заодно — богачей из еврейской общины, которые его преследуют. Ничто не может устоять перед его гневом. Он единственный человек, который никогда не совершил ничего дурного, никогда мухи не обидел. Он человеколюбив и ко всем приветлив.
Гиршль тяжело переводит дыхание и опирается о полку своей библиотеки, он кажется большой мухой, усевшейся на корешках книг И в то же время, кажется, этими книгами как бы охватывает весь мир, для которого издает законы и правила нравственности.
— Может быть, те народы оттого так могущественны и любимы Богом, что они служат Богу также и дурным побуждением? — тихо говорит Давид дрожащим голосом.
Гиршль его не слушает. Он повернулся лицом к окну и смотрит в пространство. Лицо его исказилось, он подымает палец, прикладывает его к уху… Да, действительно так, — там, перед домом, где отпущенные из школы дети шумно играли, у городских ворот и у начала чужой улицы сразу все стихло, так жутко стихло. Уже слышно, как дети бегут по лестнице в соседнюю комнату, а издали с улицы доносится тихое пение.
— Окна закрыты?! — кричит Гиршль, шумно распахивая двери в комнату, где сидят школьники.
И он ковыляет туда — и не только смотрит, хорошо ли закрыты окна, но еще заставляет ребятишек встать у стены, противоположной окнам, тихонько в ряд и не шевелиться.
С улицы раздается хорал. Развеваются церковные хоругви, мальчики идут с зажженными свечами и кадильницами а за ними большая толпа народа. И среди нее священник, несущий святые Дары. После того как однажды при таких обстоятельствах возник слух, что еврейские дети осыпал песком Святые Дары, когда их несли мимо стены к тяжело больному, — этот слух вызвал нападение на гетто, причём было убито несколько тысяч евреев, — с тех пор по строгому приказу еврейского общинного совета все окна, выходящие в христианский город, должны запираться, и все прилегающие улицы и ворота должны быть очищены, как только к ним приближается священник с процессией.