Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Революционеры и диссиденты, Патриоты и сионисты
Шрифт:

Чтобы стать деятелем, мне всегда не хватало завороженности одной какой-то идеей. Слишком захватывал процесс рождения новых идей, и каждая попытка активности оказывалась действием для понимания (а не пониманием для действия). У деятеля свой особый, деятельный ум - вроде прожектора, направленного в одну точку: создать паровую машину, открыть путь в Индию, захватить власть. Следующего вопроса: зачем?
– деятель себе не ставит, то есть не ставит его всерьез, так, как поставил бы его мыслитель. Деятелю достаточно отговорки: для счастья человечества, для блага родины... Дальше ставится точка. А для меня точка немедленно становится запятой, за которой 5000 как, 7000 что и 100 000 почему. И пауза между двумя порывами деятельности разрастается, наполняется самостоятельным смыслом, и подлинным моим делом становится новая рукопись.

После ареста Алика я мог бы себе найти другое поприще. Например, толкаться на площади Маяковского, прислушиваться к спорам, участвовать в них...

Почему мне этого не захотелось?

Позже, когда начались молчаливые манифестации у памятника Пушкину, я объяснял свое нежелание участвовать тактически: рано нам бороться за улицу. Начинать надо с аудитории. Однако за этим рациональным доводом стояло непосредственное чувство. В аудитории я чувствовал себя сильным, на площади - слабым. Площадь - это народ. А с народом я был одно только во время войны. Тогда я мог звать за собой любую группу солдат. Во мне был разум войны: не медлить под огнем, вперед! Но потом между интеллигенцией и народом легла пропасть. Работая в школе, я медленно наводил мосты, передавая ребятам что-то из традиции русской литературы. Но как это сделать на площади с первыми попавшимися?

Я мог бы разок сходить, послушать и уйти - как в толпу у Мавзолея, когда выносили Сталина. Ничего не возразив грузину, твердившему, как попугай: "Если бы не Сталин, то победил бы кто? Троцкий!.." Но не получилось и такое созерцательное присутствие.

Примерно в ноябре 61-го мне позвонили на работу: зайдите, мол, такого-то в гостиницу "Урал". "Урал"?" - переспросил я. Не повторяйте, сказал неизвестный джентльмен. Да, в гостиницу, в номер такой-то. Я мог бы и не пойти. Это ведь не официальный вызов, не повестка. Но было любопытно: что они обо мне знают? Стоит ли где-то под потолком аппарат для прослушивания?

Разговор вышел из рук вон нелепым. Джентльмен (немолодой, обрюзгший, из старых сталинских кадров) привык только к двум формам беседы: с информатором или с подследственным; он не нашел ничего остроумнее, как спросить меня для начала: "Что вы можете рассказать о настроениях молодежи, в особенности еврейской молодежи?" Я с удивлением уставился на него и ответил, что ничего (за кого он меня принимает?). Потоптавшись вокруг да около, подполковник (или кто он там был?) наконец прямо спросил, бываю ли я на площади Маяковского. Нет, мол. А почему? Там очень интересно... Я подумал: если вам надо, чтобы я туда пошел, то мне этого заведомо не надо, и ответил: "Жена у меня больная, некогда мне ходить на площадь. Я недавно женился".

– На Вале?
– лукаво спросил собеседник.

Ради этого я и пришел. Ни черта они не подслушивают. Даже не знают, на ком я женат. Валя была сотрудница, избравшая меня своим конфидентом (у нее был роман с иностранцем, ее вызывали, я провожал ее на Кузнецкий мост).

– Нет, на Зине!
– ответил я еще более лукаво.

– А кто она такая?
– растерянно спросил джентльмен.

Я благодушно ответил, что Зина поэт-переводчик, сейчас работает над переводом Тагора для издательства "Художественная литература". Джентльмен что-то бормотал, но нить разговора была потеряна, я распрощался и ушел, еще раз лукаво улыбнувшись (мол, дурак ты, мой батенька).

Месяца через два или три я узнал об аресте Осипова и почувствовал себя остолопом: можно было понять, что против активистов площади Маяковского готовится что-то серьезное, и по крайней мере попытаться сорвать провокацию. А я ничего серьезного не ждал. Я позабыл, что и в царствие кроткое Елисавет всякое случается. Венценосцы, у которых семь пятниц на неделе, приходят и уходят, а Тайная канцелярия остается, и палец ей в рот не клади - откусят.

Поговорив с тупицей, я впал в эйфорию. Мое впечатление можно было бы выразить стихом Маяковского: "Вымирающие сторожа аннулированного учреждения". Я ошибся почти так же грубо, как Маяковский, говоря о церкви. Оба учреждения подлежали аннулированию только в интеллигентских головах, а система построена так, что туповатый сталинский кадр, мало на что годный (думаю, Андропов отправил его на пенсию), - даже этот кадр мог наделать пакостей; и наделал. В том числе таких пакостей, которые государству были ни к чему, из личного желания навредить - если не мне, то кому-то около меня... Но об этом ниже, а сейчас опять об Осипове.

Каждый раз, читая "Вече", я вспоминал тот нелепый разговор и мою еще более нелепую беспечность и говорил себе: "Эх, предупреди бы я Володю! Не писал бы он воззваний к соплеменникам".

Я даже набросал открытое письмо: "Милостивый государь, Владимир Николаевич!", упрекая редактора "Вече" за скверный политический жаргон:

"Вы хотите нравственного возрождения русского народа, хотите очистить его душу от лжи и тлена. Как же сделать это, про должая играть краплеными картами? Как можно протестовать против определения национализма "По Ожегову" и в то же время "по Ожегову" (то есть по Сталину) определять космополитизм? Сталинский ньюспик - единое целое. И нельзя служить Богу на языке преисподней.

Я призываю

Вас только к одному: будьте честными. Вы ищете возрождения русского народа в православии? Значит, в христианстве? Но христианство вселенская, "космополитическая" вера... Мы, может быть, не способны поднять вселенскую идею во всей ее полноте - по грехам нашим. Но для Христа и для святых она не была ни головной, ни абстрактной, а совершенно живой... И христианство требует по крайней мере стремиться к этому. Вера - обличение вещей невидимых, невоплощенных. В том числе вселенского братства... То, что вы не можете приблизиться к Христовой любви ко всем людям - это понятно и простительно. Почти никто не может. Но Вы можете не превращать свою слабость в добродетель, не ставить патриотический долг выше долга христианина... Иначе пастор Бонхофер, участвовавший в Сопротивлении, - изменник родины, и Гитлер был совершенно прав, казнив его..."

Это письмо осталось недописанным. Что-то запрещало мне полемизировать с Володей. Задним числом я нахожу целых три причины. Во-первых, я не все понял в "Вече". Ведь не один Осипов создал журнал: там целый круг. Что их связывает? Почему к мальчикам пришел членкор Шафаревич? К двум-трем происшествиям этого нельзя свести. А раз так, то не все ли равно кто редактор? Почему бы и не Осипов? До перекрестка мы шли вместе, а потом разошлись...

Слабости позиций "Вече" бросались в глаза. Но и это скорее задерживало: неужто Осипов не увидит, что сидит на двух стульях? Пусть жизнь сама ему докажет. Идея антиправительственного единого русского фронта родилась в лагере, там, где русским зэкам действительно противостоит фронт антирусского национализма. Но по сю сторону колючей проволоки националистам вполне можно действовать вместе с властью, как Глазунов (поддерживая "Вече", но не теряя контакта с Фурцевой). Соблазн рептильности постоянно искушал "национал-большевиков" и очень способствовал предательству (когда редактор попытался занять более независимую позицию). В статье, опубликованной "Континентом", "Русский патриот Владимир Осипов" Хейфец рассказывает, что в лагере Осипов горько спрашивал себя, почему его дела никто не продолжает. Почему Якир предал "Хронику", а она продолжалась? "Вече" же больше нет?

Действительно, Осипов, как нравственная личность, цельнее Якира. Но дело его оказалось ненужным. Рептилии (Шиманов, Карелин) выделились в сборник "Многие лета". А независимые патриоты нашли своего вождя в Солженицыне.

Все это так, но главная причина моего молчания - третья: я чувствовал свою вину перед Володей. Я был виноват, что не подумал о нем в ноябре 61-го. Я не мог теперь поднять на него руку.

Я не только не предотвратил несчастья. Я его прямо навлек на двух женщин, одной из которых была Зина. В начале 1962 года позвонила редакторша и спросила, почему Владыкин директор издательства - вдруг запретил давать ей работу. Лично Зину директор не знал и вообще в такие мелочи не вмешивался. Рита Кафитина ничего не понимала. Никакого намека на государственный смысл. Чистый произвол. И бедная женщина решилась вступить в борьбу за разум и справедливость. Она была убеждена, что философскую лирику Тагора никто, кроме Зины, не сумеет хорошо перевести... Кончилось тем, что после запутанной истории Дон Кихота в юбке уволили. От нервного напряжения ее разбил паралич. Через четыре месяца последствия удара смягчились, я помог ей устроиться к нам в библиотеку на работу и еще около полугода делал за нее примерно половину карточек. Рита гораздо лучше меня знала английский язык, но ее бедная голова очень медленно приходила в норму. Ну, а издание было поручено некому Ибрагимову, не знавшему и не чувствовавшему Тагора. Зину из этого дела успешно вытолкнули. Она кричала по ночам, читая опубликованные переводы, - настолько они были плохи. Заодно рухнула возможность одним махом войти в корифеи по переводу религиозно-философской лирики. Отношения с издательством были испорчены, создавать их заново не было ни сил, ни охоты. Так и не пришлось набрать нужное число строк, чтобы попасть в Союз писателей и на законных основаниях получать путевки в Коктебель или Малеевку. Это, впрочем, судьба, только прорисованная случаем. Но я некстати помог судьбе, и хорошо бы - ради долга, ради принципа... нет - просто по глупости, по беспечности.

Много раз меня пронзало острое чувство боли - за Володю, за Риту, за Зину. Но другим я от этого не стал. Какая-то доля беспечности во мне очень крепко заложена. Я и улицу перебегаю беспечно, и на велосипеде езжу беспечно, и чувствую себя плохо, когда теряю беспечное доверие жизни. И на других людей, подводивших меня своей беспечностью, я никогда не сердился. Но самое любопытное и необъяснимое: я не особенно рассердился даже на джентльмена в штатском. Этот человек привык делать пакости - а я почти что показал ему язык. Совершенно естественно и в духе его характера, если он взял трубку и позвонил кому следует. Каждый в своем юморе, как писал Бен Джонсон. Невозможно долго сердиться на собаку породы боксер, которая покусала меня, когда я неосторожно зашел на чужой участок. Проходит время и перестаешь ее отличать от других собак.

Поделиться с друзьями: