Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда рухнул на землю полувысохший ствол, пильщики — оба высокие, сильные — взглянули друг на друга с довольством. И с сомненьем: умирающее, это дерево только застило в доме свет, но все-таки надо ли было его валить? Весною женщины собирались разбить тут цветник — значит, надо было. Однако после стольких лет военных бедствий не хотелось добровольных разрушений. И почему-то ясно видится сквозь годы ладонь Резерфорда, опустившаяся в ту минуту на Дарвиново плечо, и слышится его голос, гудящий нежно:

— Я чертовски рад, Чарли, что вы живой. И не меньше рад, что вы приземлились в Кавендише…

Это точно было сказано — «приземлились»: Дарвин всю войну прослужил в авиации. Вместе с ним приземлился в Кавендише и другой тридцатилетний математик — Ральф Говард Фаулер, сделавший в последние годы войны ценное исследование,

если можно так выразиться, но антиавиации, то есть полезное для борьбы с аэропланами противника. А до военно-воздушного флота он служил в военно-морском и был ранен в той же Галлнполийской операции, в которой погиб Мозли. Вероятно, это помогло его сближению с Дарвином. И с Резерфордом тоже. Но, помимо всего прочего, Ральф Фаулер просто вернулся к своей «альма матер»: уже в 14-м году он удостоился здесь посвящения в члены Тринити-колледжа.

Резерфорд впервые с интересом пригляделся к нему на одной из своих университетских лекций по физике. (Он начал их читать в дни майкл-терма минувшего года.) Не так уж тривиально было то, что зрелый исследователь-математик доброхотно явился в студенческую аудиторию на правах слушателя. Резерфорд сразу припомнил, как он сам сиживал в Манчестере на лекциях Горация Лэмба. Однако Ральф Фаулер с первой минуты повел себя довольно глупо: обхватил голову обеими руками и принял такой вид, точно пришел сюда поспать, и поспал бы, кабы не громогласие лектора. К концу Резерфорд еле сдерживал раздражение и решил сегодня же отчитать Фаулера в лаборатории. Но едва прозвучала последняя фраза лекции, как тот легко поднялся на ноги — рослый, отлично скроенный, возбужденный — и обрушил на него, на лектора, град интереснейших вопросов. И при этом удивителен был голос Фаулера — в большом зале он звучал как отражение самого резерфордова баса… Словом, сэру Эрнсту чрезвычайно понравился приятель и коллега Дарвина. И эта внезапно возникшая симпатия не оказалась мимолетной.

…Отправляясь после моциона в саду на новогодний обед в Тринити, Резерфорд с удовольствием думал, что встретит сейчас среди молодых членов колледжа и молодого Ральфа.

Но Фаулера не было ни в трапезной, ни в профессорской, куда сэр Эрнст вошел с седьмым ударом башенных часов за окнами старинной коллегии. Немало черных старомодных смокингов уже маячили у старого-престарого камина. (Был он сработан, кажется, еще в XVI веке, и если независимость и достоинство могут материализоваться в камне, дереве и металле, то тут это наглядно произошло. Его жерло выглядело входом в туннель, прорытый в громаде Времени. В глубине, как н встарь, пылали еще всамделишные дрова; зажигать там электрические рефлекторы стали позднее, в 30-х годах.) Ктото выразил непритворное удивление, что сэр Эрнст пожаловал на сегодняшнюю трапезу: обычно в рождественские и новогодние дни на обеды в колледж являлись лишь холостяки и вдовцы. Резерфорд тотчас отшутился: он пришел, чтобы уравновесить отсутствие холостяка Фаулера. Кто-то из стариков гуманитариев проскрипел, что нынешняя молодежь пренебрегает традициями. Сэр Эрнст немедленно возразил, что есть традиции, которыми следовало бы пренебрегать даже старикам: например, традицией жаловаться на молодежь, пренебрегающую традициями. Он сам хохотнул себе в одобрение. И тотчас засмеялись окружающие. А кто-то сказал, что у молодых есть традиция исподволь готовить скачкообразный переход от холостяцкой жизни к семейной и не потому ли сегодня отсутствует молодой Фаулер…

— Ах, вот как? — сказал Резерфорд.

— Да, — услышал он, — Ральф сейчас предается танцам в обществе одной юной дамы из Ньюнхэм-колледжа…

Все его, резерфордово, отцовство протестовало против мысли, что Эйлин уже не маленькая и в свои девятнадцать лет вправе сама распоряжаться собой. Конечно, ни Мэри, ни Эйлин ничего не говорили ему о происходящем. Но они наивнейше ошибались, полагая, что сам он ничего не замечает. И даже не подозревали, как глубоко ошибались.

Да разве не в его присутствии Дарвин однажды представлял Ральфа смущенной Эйлин? Было это месяца два назад — в час очередного воскресного визита его кавендишевских мальчиков. И разве не сказал он себе уже в ту минуту, спровоцированный никогда не дремлющей своей проницательностью, что на сей раз это будет для Эйлин не просто знакомство? Она тогда повернулась к нему и неуверенно спросила: «Ты отчего улыбаешься, дэдди?» Но она и

сама улыбалась неправдоподобно-резерфордовскому голосу Фаулера, сообщавшему всему осеннему саду, что он «очень рад» и «будет счастлив» и т. д., и т. д. А он, отец, не смог признаться ей, что ему пришла тогда в голову совершенно фрейдистская идея: не должно ли девушке хотеться, чтобы ее рыцарь походил на ее отца? (Если, разумеется, она любит своего отца.)

…Он вернулся с новогоднего обеда домой раньше, чем Эйлин вернулась с новогодних танцев. Встретил ее на пороге и между прочим спросил:

— А кто это провожал тебя до нашей калитки?

— Один математик, ты его не знаешь, дэдди…

— Ах, вот как!

Он долго ходил по ночному саду, насвистывая мелодию, которой прежде, кажется, никогда не распевал и не насвистывал дома: «Вперед, солдаты Христа…»

Кроме Чарльза Дарвина, из числа манчестерских мальчиков Резерфорда в Кембридже очутился Джемс Чадвик. Но нет, глагол «очутился» тут не пригоден. Резерфорд просто повелел ему следовать за собой в Кавендиш. И только-только вернувшийся из германского плена, Чадвик радостно подчинился желанию учителя и шефа.

Теперь, после войны, оглядываясь назад, он вправе был считать, что ему даже повезло. Во-первых, он уцелел. Во-вторых, попечением Ганса Гейгера и других немецких физиков, — из тех, что не стали неандертальцами, — он смог все четыре года интернирования в Рулебене заниматься физико-химическими экспериментами. И потому сохранил форму. И не утратил исследовательской жажды.

Духовный ущерб, нанесенный войною его молодому сознанию, выразился совсем в другом. Уже после перемирия, но еще из Германии, он написал Резерфорду письмо, в котором были строки, неожиданные под пером работяги-резерфордовца:

Четыре долгих и тусклых года в плену заставляют нас теперь отдавать решительное предпочтение всему быстротечному и веселому в жизни.

И никаких фраз об упорстве, долготерпении или о чемнибудь в этом роде… Какой мотив звучал тут всего сильнее — разочарование, горечь, ироническая умудренность? На любой слух тут слышался голос молодости — не беззаботной, а раздосадованной ходом истории, которая отняла у нее лучшие годы, не дав ничего стоящего взамен. И Резерфорд услышал тут все, что нужно было услышать, и решил, что мальчику надо возвращаться под его знамя и на подобающую роль.

А когда Чадвик появился в Манчестере, сразу стало ясно, что он неспроста писал во множественном числе об отдающих предпочтение веселой жизни: он приобрел в плену друга — бывшего офицера британской артиллерии Эллиса, которого черт угораздил летом 14-го года проводить свой отпуск в Германии. Четыре года Чадвик учил его физике. И, возненавидев свое военное ремесло, Эллис в лагере для военнопленных заочно вошел в клан резерфордовцев. Не могло быть и речи о том, чтобы судьба разлучила его после войны с Чадвиком, а их обоих не соединила с Резерфордом!

Историю лагерного превращения артиллерийского офицера в физика-экспериментатора сэр Эрнст выслушал с азартным интересом: это была история в его вкусе. И повеление следовать в Кавендиш тотчас распространилось на Чарльза Друммонда Эллиса.

С войной вернулась в лабораторию не только молодежь. Так, еще до переезда Резерфорда вернулся на Фри Скул лэйн доктор Фрэнсис Вильям Астон. То был потомственный кембриджец: с его предком и тезкой — Фрэнсисом Астоном — еще Ньютон вел переписку, обсуждая, к слову сказать, проблему превращения элементов.

Наш Фрэнсис Астон в свои сорок три — он был всего на шесть лет моложе сэра Эрнста — казался молодым кавендишевцам стариком, человеком того же поколения, что и новый директор лаборатории. Но Резерфорд и Астон хорошо сознавали, что это совсем не так. Оба были учениками Дж. Дж., однако разных времен. И когда в 1910 году Астон еще только ассистировал Томсону на лекциях в Лондонском королевском институте, Резерфорд уже сам был главой целой школы разноязычных физиков.

Астон принадлежал к разряду тех монашествующих исследователей, что вечно трудятся в одиночку и не оставляют после себя выводка наследников. Как и Си-Ти-Ар, он был однолюбом в науке: подобно Вильсону, отдавшему всю жизнь своей туманной камере и фотографированию треков атомных частиц, Астон отдал жизнь — и тоже всю! — своему масс-спектрографу и разделению изотопов.

Поделиться с друзьями: