Риф
Шрифт:
– Пу-рум-пум-пум, какой интересный у вас позвоночник.
Эта его манера ужасно раздражала мать.
– Зайдет в палату и давай пурумкать. Еще и позвоночник мой все время хвалит. Кто в здравом уме делает комплименты позвоночнику? Можно мне другого врача?
Еще ребенком Таня научилась «слышать» настроение матери – могла определить степень ее усталости и раздражения по тому, как она открывает дверь и бросает ключи на комод; как выдыхает, опускаясь на табуретку; как расстегивает пальто; как снимает сапоги и разминает пальцы на ногах, массирует опухшие ступни. Слушать уставшую, угрюмую мать и смотреть на нее было невыносимо, поэтому Таня всегда старалась ее развеселить – так еще в детстве стал проявляться ее комедийный талант. Мать много работала, из школы приходила поздно, шла в душ, затем в халате и с полотенцем на голове садилась за кухонный стол и проверяла тетрадки. Таня – ей тогда было восемь или около того – тоже накидывала
– Ц-ц, артистка, – цокая языком, говорила мать.
Танин талант, впрочем, ценили далеко не все – старшую сестру Леру ее «выступления» приводили в ярость.
– Еще раз меня отзеркалишь – из окна выкину, поняла?
Но Таня все равно «зеркалила» – назло. У них с сестрой вообще были сложные отношения – хотя какими еще могут быть отношения двух сестер, которым вечно все приходится делить – игрушки, одежду, комнату?
Таня была домашней, ручной, Лера, наоборот, – из тех, о ком слагают легенды бабки на лавочке возле подъезда; с вечными синяками на ногах, происхождение которых – синяков, не ног – она и сама не могла объяснить. Лет до одиннадцати Таня была уверена, что старшая сестра ее ненавидит и что угроза выкинуть в окно – не пустые слова, поэтому, если в комнату заходила Лера, Таня на всякий случай старалась держаться от окон подальше.
Таня не была изгоем, хотя сама вряд ли смогла бы определить свое место в школьной пищевой цепи; училась она средне, списывать у нее было бессмысленно, взять с нее было нечего, поэтому над ней особо не издевались – все-таки дочь училки, – сидела на третьей парте и не отсвечивала. И все же иногда девицы из параллельного ее били; без всякой причины, потому что могли. Таня поначалу пыталась давать отпор, но очень быстро поняла, что этим только доставляет им удовольствие, и заметила, что если во время трепки молча стоять и смотреть в одну точку, то все заканчивается гораздо быстрее – живодерам неинтересно мучить тех, кто не отбивается, не плачет и не кричит «за что?!»; поэтому когда Таню зажимали в углу и начинали лупить, она замирала на месте и обычно стояла с таким скучающим видом, словно ждала лифт, словно встреча с обидчицами – это самое скучное событие в ее жизни, и этим убивала им все удовольствие от насилия; гопницам быстро надоедало, и они расходились; главное было – не смотреть им в глаза и не отвечать. Насилие в школе вообще было делом обыденным и скучным, как мытье полов или уроки обществознания, никто из учителей об избиениях даже не подозревал; а может, наоборот, – все знали, но делали вид, что не замечают; в конце концов, довольно сложно не замечать ссадины и порванные рукава рубашек. В школе было негласное, но для всех очевидное правило: мир взрослых и мир детей не должны пересекаться, и если ты просишь взрослого о помощи, ты как бы нарушаешь герметичность школьного мироздания, а за такое дети карали еще сильнее.
Однажды – это было классе в шестом, кажется, – Таня в очередной раз пришла домой растрепанная, сжимая в ладони оторванные пуговицы, и не успела запереться в ванной, нарвалась на Леру, которая сразу все поняла. Лера была уже в выпускном классе, то есть формально еще в мире детей, но по факту – уже взрослая, готовится к поступлению и переезду в универ.
Через два дня на пороге квартиры возник участковый, а за спиной у него – толстая опухшая тетка, мать одной из Таниных обидчиц. Как выяснилось, накануне Лера подкараулила их у выхода из школы и отхлестала крапивой; физического вреда почти не было, в основном моральный – отходила веником крапивы по задницам на глазах у одноклассниц.
В тот день Таня впервые подумала, что, возможно, Лера не такая уж плохая сестра, и, возможно, она все-таки не выкинет ее из окна, и еще, возможно, она ее даже любит. В конце концов, не станет же человек караулить у школы твоих обидчиц и лупить их крапивой, если он тебя не любит?
Лера выучилась на морского биолога и уехала в экспедицию на Камчатку, изучать китов. А потом и вовсе нашла там работу – в шести с половиной тысячах километров от дома. «Куда угодно, лишь бы подальше отсюда», – сказала она, когда прощались в аэропорту. «Отсюда» означало «от матери». После отъезда Леры стало совсем плохо. Таня вдруг поняла, что, пока они жили втроем, Лера, как громоотвод, принимала на себя всю тяжесть материнского воспитания. И после отъезда старшей мать переключилась на Таню.
Вообще-то мать была доброй, но доброта ее распределялась неравномерно. Пять лет
подряд ее признавали «Учителем года», она души не чаяла в учениках, даже в троечниках, но, кажется, стыдилась проявлять нежность к собственным детям, словно боялась, что нежность их испортит и они вырастут слабыми и избалованными. Ее жизненная философия напоминала причудливую смесь махрового социализма и ветхозаветной жестокости: человек должен трудиться в поте лица, до ломоты в спине, если в конце дня ты не валишься с ног от усталости – значит, ты что-то делаешь не так; а еще – никогда не спорь со старшими; старший всегда знает лучше, потому что он дольше жил, больше страдал и повидал на своем веку, вот как вырастешь, будешь свое мнение иметь, а пока молчи, понятно?После падения в яму с лягушками ее характер совсем испортился – хотя, казалось бы, куда уж? Если бы мать была пророком, думала Таня, у нее была бы только одна заповедь: «не забывайте страдать». Сама она следовала этой заповеди неукоснительно. Скажешь ей: пожалуйста, не выходи из дома, у тебя спина, костыли, а на улице гололед. Кивает, вроде поняла. Отлучишься на час, и уже звонит сосед: ваша мама поскользнулась и что-то сломала, увезли в больницу.
Ну зачем, зачем ты вышла?
Бормочет что-то.
И снова доктор Носов со своими снимками и песенками. Осложнение, трещина, пу-рум-пум-пум, полгода физиотерапии насмарку.
Ты издеваешься надо мной, да?
Молчит.
Да и что тут скажешь. Говорить с ней было, в общем, бесполезно, она была из тех людей, которые уверены, что русская пословица или цитата из советского фильма – это небьющийся аргумент в любом споре. Когда же разговор сворачивал на слишком неудобные темы и пословицы уже не работали, она начинала как флагом размахивать возрастом: «с мое поживи – и поймешь!» – и если даже это не помогало, мать просто качала головой и говорила: «Дочь, ну чего ты опять начинаешь, я же тебя люблю», – таким тоном, словно это признание должно было как-то облегчить или отменить причиняемую боль; на самом деле Таня давно уже знала, что в переводе с материнского на русский эти слова означают: «я тебя люблю, поэтому ты должна терпеть мой характер, мою инфантильность, мою беспомощность, мою беспощадность и мое вечное недовольство тобой».
А потом был Илья. Таня пришла в гости к подруге и столкнулась с ним на кухне. Он сидел за столом на фоне облезлых обоев и курил, стряхивая пепел в банку из-под растворимого кофе. Курил красиво, как будто позировал для рекламы парфюма. Несоответствие аристократической позы и нищенской обстановки рождало комический эффект, который он, надо сказать, вполне осознавал. Таня всегда завидовала людям, которые не боятся быть нелепыми и не думают постоянно о том, как они выглядят и какое впечатление производят на окружающих. У нее самой с детства с этим были проблемы – вечные сомнения подростка, который вынужден носить свое неуклюжее тело: «насколько глупо я выгляжу? У меня дурацкая походка? Я суетливая?» Само по себе тело для нее было источником стыда, неудобств и сомнений. Особенно лицо. В шестом классе у нее начались проблемы с кожей. Прыщей было так много, что по утрам, глядя в зеркало, она думала: «это лицо проще сжечь, чем вылечить». Это была не шутка. Ее водили к дерматологу на процедуры, врач тыкал ей в щеки и в лоб иглой, и по лицу текла кровь – со стороны это напоминало фильм ужасов. Однажды после очередного сеанса ей замотали голову бинтами, и она стала похожа на мумию. Посмотрела в зеркало и в тот же день зашла в хозяйственный магазин, взяла с полки жидкость для розжига и спички – буквально собиралась сжечь себе лицо, в таком была состоянии, в таком отчаянии. Ее спасла кассирша – отказалась продавать жидкость и спички несовершеннолетней.
И вот спустя одиннадцать лет она сидит на кухне у подруги и на двоих с Ильей раскуривает косяк и зачем-то рассказывает ему об этом случае: о прыщах, о бинтах и о жидкости для розжига.
– Жесть, – говорит он, затягиваясь. И, выдыхая дым, добавляет: – Мне нравится твое лицо, не сжигай его, пожалуйста.
Илья был огромный и широкоплечий. В обществе вел себя шумно, иногда развязно, нисколько не стесняясь ни громкого смеха, ни простоватых манер, которые сам он называл «пролетарскими»; наоборот – он, кажется, по-настоящему наслаждался своей провинциальностью, и роли деревенских простофиль и рубаха-парней в театральных постановках давались ему лучше всего. Еще он часто играл полицейских, и Таню немного пугало то, как органично он смотрится в форме и как меняются его мимика и жесты, когда он берет под козырек и предельно суровым тоном говорит: «Документики предъявите» или «Лейтенант Котопесов, честь имею».
У Тани все было иначе. Она тоже ходила на актерские курсы, но актрисой быть не хотела. Если и думала о съемках, то о таких, где она будет за камерой. Актерские же курсы были для нее чем-то вроде терапии, попыткой помириться с собственным телом, найти с ним общий язык. О теле она думала каждый день и каждый день пыталась его полюбить. Полюбить себя целиком она не могла, как ни старалась, поэтому решила, что для начала попробует научиться любить отдельные части себя, а потом, если повезет, смонтирует их в единое целое. Но даже этот вроде бы хитрый киношный прием – скрыть недостатки в монтаже – не работал; отдельные части ее тела были упрямы и всячески отвергали ее любовь.