Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Рискующее сердце
Шрифт:

Сомнение, чья кусачая свора загоняет жизнь с ее собственной сцены на уровни, все более высокие и опасные, пока она не окажется в ледяных безвоздушных пространствах. Но в то время как сокровище ее форм рушится в бездну, то, чему дано было сотворить это сокровище, возносится до господства над новой стихией — и кто знает, не таилось ли за всем этим изначально живое томление как бы взлететь?

Так как одиночки видят, что они вынуждены в заданных формах бороться за новые ценности, они тащат, даже не подозревая этого, разложение в мир форм. Но, как сказано, гниения не бывает в ядре существенного, так что исследование, на каких путях и перепутьях спасается ценностная жизнь от этих микроскопических битв между двумя эпохами, могло бы оказаться стоящим зрелищем. Любое умирание происходит на теневой стороне жизни, как и любая жизнь вскормлена смертью.

Вне сомнения, именно психологи меньше всего могут сказать о душе, но почитают за честь растереть состав всех четырех факультетов в ту мыслительную пудру, которая густым гипсовым облаком покрывает обломки девятнадцатого века.

Как деловито запирают створки ворот перед шарлатанством, перед запоздалыми Калиостро {69} и Сен-Жерменом {70} !

Вот час, когда врач и знахарь встречаются в дверях, час entre chien et loup. [29]

69

Калиостро — легендарный оккультист и прорицатель XVIII века.

70

Сен-Жермен,граф — таинственная личность. Музыкант, алхимик и политик XVIII века. Предполагаемый автор философического сонета:

Пытался я постичь природу в каждой сфере; Далась мне грамота вселенной в основном; Свою явило мощь мне золото в пещере: Зачатье тайное в броженье неземном. Я видел, как путем родительских артерий Стремится в мир душа; я понял, что зерном Зовется гранула в земле, но и в кратере Она, готовая стать хлебом и вином. Бог из Ничто творил. Ничто — первооснова. Обследовал я мир и убедился снова: Опора для всего Ничто: оно одно. Как я гармонию хулой моей нарушу? Я взвесил Вечного, мою призвал Он душу, Я верую, но знать мне больше не дано. (Перевод мой. — В. М.)

29

Букв.: пора меж волка и собаки (французская идиома, обозначающая сумерки).

Стриндберг {71} , занимающийся делом Дрейфуса {72} и алхимическим изготовлением золота, хороший пример для описания того, кто стоит на опасном острие между двумя столетиями.

Цинновиц

Сразу же за дюной в густом кустарнике, разросшемся на удивление, мне посчастливилось на моей обычной прогулке завладеть подходящей картиной: большой лист осины и прогрызенная в нем окружность. При более близком рассмотрении мне показалось, что по ее краям свисает темно-зеленая бахрома, в которой вырисовывалось некое очертание, состоявшее из множества крохотных гусениц, вцепившихся в него челюстями. Должно быть, недавно здесь была яйцекладка бабочки; молодняк, подобно пожару жизни, распространился на съедобной почве. Странность этого зрелища заключалась в совершенной безболезненности разрушения, происходившего на глазах; отдельные махры выглядели как свисающие фибры от самого листа, как будто его состав не потерпел никакого ущерба. Со всей наглядностью проступила двойная бухгалтерия жизни, сводящая свои счеты; я не мог не вспомнить утешения, с которым обратился Конде {73} к Мазарини {74} , сетовавшему о шести тысячах убитых в битве при Фрайбурге: «Ба, одна парижская ночь дает больше человеческих жизней, чем потребовала эта акция».

71

СтриндбергЮхан Август (1849—1912) — шведский драматург и романист. Автор натуралистических драм «Отец» и «Фрекен Юлия». Написал автобиографическую книгу «Исповедь глупца».

72

…делом Дрейфуса. — Альфред Дрейфус (1859—1935) — французский офицер, еврей по происхождению, был в 1894 году обвинен в шпионаже, приговорен к пожизненному заключению, но по настоянию общественности во главе с Эмилем Золя помилован, а потом оправдан.

73

КондеЛуи II Бурбон (1621—1686) — принц, французский полководец во время Тридцатилетней войны.

74

МазариниДжулио (1602—1661) — кардинал с 1641 года, первый министр Франции с 1643 года. Отстаивал гегемонию Франции в Европе.

Мне всегда многое говорила позиция военных предводителей, умеющих видеть за сожжением изменение, — как всякая позиция, приписывающая ценность человеку независимо от того, охватывает ли эта ценность почти все или не охватывает почти ничего, ибо как ледяной, так и горячий воздух столь ценимого хлева одинаково невыносим. Так, я испытываю внутреннее удовлетворение при слове, столь задевавшем Шатобриана {75} , о consomption forte, о сильном истощении, что случалось иногда пробурчать Наполеону в те мгновения битвы, когда полководец бездействует, так как все резервы на марше, а фронт плавится от кавалерийских атак и под обстрелом продвинувшейся артиллерии, как будто это прибой из огня и стали. Это слова, которыми не следует пренебрегать, обрывки разговоров с самим собой у магических плавильных печей, которые пылают и дрожат, пока в дымящейся крови совершается возгонка духа в эссенцию нового века.

75

ШатобрианРене де, виконт (1768—1848) — французский писатель религиозно-аристократического направления. Автор книги «Гений христианства» и романа «Рене», в котором представлена трагедия молодого аристократа среди пошлой прозы буржуазного общества. Изысканный стилист, оказавший влияние на лучших писателей Франции, в их числе на Флобера, а за пределами Франции — на Эрнста Юнгера.

Но представляем ли мы себе, что этим вершинам великолепной безжалостности подобает удвоенная высота, когда они произрастают из низменности утончающейся, болезненной чувствительности? Жизнь, садящаяся за стол, чтобы пожирать куски своего собственного сердца, — вот

образ нас самих. Воля к власти, на своем страшном пути руководствующаяся немилосердной волей к взвешиванию ценностей, которое определяет меру произведенного разрушения, чтобы предъявить ее во всей болезненности сознанию, — в этом стремлении быть одновременно листом и гусеницей усмотрел я сразу после войны мучительный признак неуверенности наших притязаний. Но не может не изумить уже то обстоятельство, что этот хор обвиняющих голосов заставляет слушать себя, что каждый из голосов требует усвоения. И действительно, так не бывает, чтобы жалость, человечность, короче говоря, нервозность в тончайшем смысле наносили бы ущерб натиску крови, если он имеется. Не ослабление силы здесь происходит, а неслыханная отрешенность при усилении опасности. Князь де Линь: «С удовлетворением солдата и с болью философа смотрел я, как в воздух взлетают двенадцать сотен бомб, которыми я приказал выстрелить по этим беднягам». Нужно почувствовать ножи боли на собственном теле, если собираешься уверенно и хладнокровно производить ими операции; нужно знать монету, которой платишь. Потому на величественных головах воинов, сохраненных для нас ваянием и литьем, так часто видишь тайную печать боли. Героический дух, считающий своим долгом принимать на себя любые тяготы, не должен избегать и такой печати. Идея, не готовая взвалить на себя возможность любой ответственности, подобна зданию, при возведении которого забыли о подвальных помещениях.

Как раз это, уклонение от ответственности, когда она приобретает строгость, и дешевизна успехов, пожинаемых сегодня, вскоре заставили меня ощущать политическую деятельность как нечто неприличное. Какие мышиные норы безответственности предлагают партии в эпоху, когда ценности день и ночь трепещут на весах для взвешивания золота, и как благодарны должны быть мы молодым людям, которые перед низостью, невыносимой для каждого решительного сердца, отступают за стены тюрем. Сегодня невозможно трудиться для Германии в обществе; это приходится делать порознь, уподобляясь тому, кто особым ножом прорубает бреши в дебрях, поддерживаемый лишь надеждой, что где-то в чаще подобной работой заняты и другие.

Мы приобрели в мире репутацию, будто мы в состоянии разрушать соборы. Это много значит в эпоху, когда сознание бесплодия выдавливает из почвы один музей за другим. И действительно, если посмотреть через более сильные очки, если не обманываться мнимой безболезненностью текущих процессов, придется признать, что мы стараемся стать достойными высокой степени беспощадности. Придется признать, что мы стараемся причинить себе боль и что снова, как в XV веке, над местностью стоит дым костров. Мы, чей язык способен выносить большинство иностранных слов, широко распахнули ворота не только Востоку и Западу, но любому пространству и времени, доступным для нас. Все это подобно дотошному вопросу старого уголовного уложения. А когда приблизится эсхатологический мир Достоевского, у кого не застучат зубы от страха не найти ответа, чья безжалостность соответствует мере причиненной боли? В наше время немец занимается тем, что из всех уголков мира подтаскивает топливо, чтобы поддержать пожар, который он сам вызвал поджогом своих понятий. Так что неудивительно, если все горючее объято пламенем.

О том ужасном, что таит в себе процесс, происходящий в человеческом составе, можно, собственно, говорить лишь с людьми совсем молодыми, у кого в душе накопилось много легко воспламеняющегося материала. В таком материале нет ничего проблематичного, напротив, в нем есть нечто весьма необходимое, вынужденное, и потому нет ничего более неприятного, чем немецкий литератор, пытающийся подступиться к нему со своими постановками вопроса в духе девятнадцатого века, среди которых одно из главных — антикварное понятие индивидуальной свободы. Их, столь размножившихся в наших городах, их, похожих на угасшие кратеры, не способных к малейшему движению, нельзя поддержать и нельзя ни от чего избавить. Бывают необходимые страдания, бывает трагическая дисциплина, не допускающая уклонений. Остается только желать, чтобы разрушение распространялось настолько медленно, чтобы новое успевало произрастать, как ожог в медицинском смысле можно перенести, только если кожа сгорела не больше чем на одну треть. Такова цена реакции в момент задержки в целом, как и в единичном. Так что возможность выздоровления заключается в том, что в периоды интенсивных перемен политику направляют посредственные и устарелые умы, в науке статические системы еще находят защитников, а нормы не утрачены обывателями, и таким образом поддерживается своего рода искусственный горизонт, с помощью которого сбивающие с толку созвездия новой действительности в крайнем случае удается фиксировать.

Не проясняется ли так обстоятельство, когда человек уже готов сжечь самого себя, весьма примечательная установка нашей молодежи? Поскольку в ней этот процесс проходит наиболее бурно, она остается очень беззащитной, очень изолированной. Вот почему так примечательно, что она не находит себе места в городах в точном смысле слова и вынуждена искать крова в домах, построенных родителями перед войной. Так же обстоит дело в разных профессиях, в научных дисциплинах, в политике, в морали, — молодежи не хватает стен, твердой скорлупы, и она вынуждена ютиться в наличном лишь в качестве поднанимателя.

Так, возникает образ воинов, располагающихся бивуаком в комнатах обывателей, или образ взрывчатых веществ, хранящихся на полках розничных лавок. Образуются в высшей степени странные явления, например мистики, пользующиеся специальной научной терминологией XIX века, революционеры внутри консервативных партий, анархисты, действующие, по всей видимости, в области астрофизики или атомной науки.

В сумме этих процессов вырисовывается тайная математика последней войны: больше всего, кажется, выиграл тот, кто больше всего проиграл. Люди и вещи этого времени рвутся к точке магического нуля. Проходить его — значит обрекать себя пламени новой жизни; пройти его — значит стать частью пламени.

Париж

Поистине немало времени прошло после войны, когда я снова переступил, на этот раз перелетел, французскую границу, чтобы осуществить нечто, давно ощущаемое мною как упущение, а именно увидеть Париж.

Во время полета я сделал наблюдение, что простой пассажир путешествует с большей непосредственностью, чем тот, кто однажды давал себе труд укрощать одну из этих стальных птиц — пусть, в общем, неумело, как мой очень педантичный наставник, едва в двадцать лет уже сбивший тридцать своих противников и считавший обладание голубым с золотом крестом за лучшее подтверждение своей технической квалификации. Так что я в моем мягком кресле все-таки вынужден был чувствовать себя авгуром, знающим, что такие процессы, как взлет и приземление, пока еще не просто автоматические действия, но зависят от тонкостей темперамента, и потому склонным в подчеркнутой роскоши кабины распознавать лишь изысканную видимость безопасности, а не самую безопасность. Напротив, мой единственный сосед, промышленник со своими завтраками и чтением документов, сам собой разумелся в завидной очевидности и тем более давал мне повод уловить ту или иную особенность моей любимой области: современная цивилизация как запутанное сновидение.

Поделиться с друзьями: