Рискующее сердце
Шрифт:
Но маркиз де Сад не постыден, он преступен. Потому и для чтения он куда более пригоден, чем Руссо. Жизнь представлена у него, правда, в ненормальном и крайне отвратительном проявлении, но все-таки с когтями, с рогами, с клыками для борьбы. Не отрекаясь от себя в своем отродье, она изображает сама себя и в дьявольском одиночестве требует закона против себя самой. Здесь кроется причина, по которой анархист мне гораздо симпатичнее коммуниста: соотношение между ними весьма напоминает соотношение между маркизом де Садом и Руссо. Точно так же преступник, и прежде всего прирожденный, симпатичнее нищего.
Кто принимает героическое мировоззрение как обязывающее, тот не может не чувствовать, что боль, причиняемая насилием, переносится легче, чем боль, вызванная отравленным оружием сострадания. Преступник — человек, объявляющий войну; ну, хорошо, он сам ничуть не удивлен, когда с ним поступают по обычаю войны, ибо такое последствие уже заключалось в его
94
Жиль де Рэ(1404?—1440?) — маршал Франции, сподвижник Жанны д’Арк. Производил убийственные алхимические опыты над людьми, в особенности над похищенными детьми, за что был приговорен к сожжению на костре в городе Нанте. Жиль де Рэ публично покаялся, и жители города, в их числе родители убитых детей, со слезами молились о спасении его души, когда приговор приводился в исполнение, как описано в романе Гюисманса «Геенна Огненная».
Соответственно можно отозваться о позиции анархиста, но не о коммунизме, не о немецком коммунизме, таящем в себе гораздо меньшую примесь анархии, чем, например, русский коммунизм; немецкий коммунизм мелкобуржуазен до крайности, акционерное общество в стиле дачно-садового товарищества, чей основной капитал — боль, чьи реакции, чья цель — не уничтожение, а особая скучнейшая форма эксплуатации существующего порядка.
На этот порядок посягают не как на качество, о чем следовало бы говорить немедленно и по поводу любого возможного порядка, а лишь в отношении одной из его количественных особенностей, так что каждый маховик по-прежнему крутится, а в существенном ничего не меняется, о чем и подумать было бы нелепо. Этому соответствует позиция, хотя и не отказывающаяся, по меньшей мере, от военной тактики и применения силы, но основой подобных действий считающая не нужду в них, совершенно независимую от внешних вещей, а страдание и сострадание, к тому же все еще относящиеся лишь к материальным условиям.
Поэтому совершенно невозможно, чтобы вместо интеллигенции в коммунизм устремились ведущие интеллекты расы, ибо коммунизм проистекает от угнетения, а не от великолепия личности, — в то же мгновение, когда подобное произошло бы, от коммунизма осталось бы одно название. Ибо интеллекты такого рода не способны к согласию в чисто материальном слое. Также и страдания не играют для них решающей роли; они не боятся страданий — они взыскуют их. Кроме того, им невозможно объяснить, почему недостойное состояние перестает быть недостойным с того момента, когда его начинают лучше оплачивать. Они, пожалуй, почувствуют, что в этом случае должна выступить воля к фундаментальнейшему, качественному перевороту, который, правда, воспринимается как необходимый далеко не всякой душой и не может быть произведен нищими, то есть натурами, чья настроенность зависит от денег.
Напротив, анархист явно выбивается из любого порядка; он атакует его не как отдельную, замкнутую в себе, зараженную клетку; он выявляет отношение самобытного, борющегося организма. Это отношение отличается куда более чистой, необходимейшей природой. Вот и получается, что коммунист должен ждать, когда общество дозреет, чтобы достаться ему в качестве добычи, и только в обществе, только en masse, он может эту добычу использовать. Иными словами, коммунизм совершенно не способен к борьбе против общества, так как оно принадлежит к системе его воззрений. Коммунизм — не восстание против общества, а его последний скучнейший триумф.
Не таков анархизм, избирающий каждого в отдельности со всеми своими последствиями. Для анархизма нет золотого века, чей единственный доход — предварительное взыскание податей, идущих на оплату агитации. Каждый в отдельности, насколько он решительно уничтожил общество в себе самом, сразу же может перейти к тому, чтобы распространить уничтожение на внешнюю фактуру общества, но тогда он все же не совсем презирал бы это общество, связанный с ним хотя бы в такой форме, ибо он предпочитает вдали, среди первобытных местностей, как разбойник, или в герметической замкнутости комнаты в большом городе, как мыслитель и мечтатель, возвести свою волю в ранг абсолютной инстанции.
Вот почему коммунизм как явление общественной природы обречен довольствоваться представительством общественного тела, партии, и все силы, остающиеся вне, для
него пропадают, тогда как анархизм не нуждается в таком представительстве. Его деятельность концентрируется тем успешнее, чем уединеннее, независимее, изолированнее происходит она в отдельной личности. Весьма примечательно, что сказал об этом Ставрогин. Эта деятельность пересекает место, которое я называю точкой магического нуля, точку, которую мы все пройдем, в которой одновременно ничто и всё. Эта деятельность осуществляется сегодня очень многими, во всех станах, слоях и партиях, разрозненными силами, братством враждующих, в котором никто не знает другого, но каждый знает сигналыэтого братства. Мы живем в странное время.«Но что, черт возьми, — говорил я уже тому или иному приличному парню, уверившему себя, будто в пустом кошельке должно заключаться притязание на высшую человечность, — что, черт возьми, у нас общего с грязным бельем черни?» Не бывает сообщества недовольных, и всякое недовольство стоит столько же, сколько стоит то, против чего оно направлено. С людьми, которые видят лишь барьеры между классами, плохо идти на риск. Человек, обладающий рангом, предпочтет злое общество дурному обществу, ибо ранг и ценность совпадают лишь в трагическом, а не в социальном мире, где роль ценности отходит к числу.
По этой причине решение анархиста Карла Моора исключительно человечно, а решение социалиста Карла Маркса лишь гуманитарно, как и вообще «Буря и натиск» — отраднейшая эпоха, ибо здесь немец обнаруживает свои редчайшие качества, показывая, что и ему порядок может однажды наскучить. Правда, тогда, поскольку добром и злом правит сердце, переходят все границы, — границы, которые рассудок лишь выравнивает.
Такой оценке, как сказано, соответствует и то, что я предпочитаю преступные книги постыдным и одобрю скорее преступное деяние, чем постыдное, скорее убийство, чем предательство. Как постыдные я примечательным образом очень рано воспринял известные пассажи «Contrat social», [42] которыми прельщаются неискушенные сердца, и, я полагаю, первая ласточка, о которой говорит Сент-Бёв {95} ; предваряет пасмурное лето. Меня всегда удивляло, что молодые люди часто с такой уверенностью отвергают сложные явления, прежде чем окрепнет их сознание, но вкус в конце концов предшествует суждению.
42
«Общественный договор» (фр.). Автор — Ж.-Ж. Руссо.
95
Сент-БёвОгюстен (1804—1869) — французский критик, весьма влиятельный в свое время. Автор «Литературно-критических портретов».
Что постыдно и о чем так бесконечно расходятся мнения, я, собственно, установил раньше, чем кажется, и вкус позволил мне установить это быстрее и надежнее, чем я мог бы уяснить сегодня. Правда, и когда пьешь, очень быстро чувствуешь, что напиток невыносим, и это отвращение лишь гораздо позже подтверждается последующим химическим анализом.
Держу пари, истинный друг книг, надежный и невидимый спутник поэта — тот, кто не разучился воспринимать с дикостью, на которую мы способны лишь в шестнадцать лет, кому знакомо физическое чувство, когда сердце отвергает то, что ему отвратительно. Не знакомо ли ему то мгновение, когда, прочитав определенные места, откладываешь книгу в сторону с чувством, что дальше читать невозможно, прежде чем переведешь дух, прежде чем как-нибудь сосредоточишься? Не с этим ли чувством, которое обращается непосредственно к автору: «Это, это мучительное, это унижение, как ты мог меня этому подвергнуть?»
Что Гектор {96} убит, что его тело волочится по песку, это еще можно перенести, но даже Гомеру не прощаешь, когда он позволяет трижды постыдно гнать его вокруг городской стены. Ибо сострадание — это тень, которую сердце не решается отбросить на сияющий образ героя, это оскорбление, которого не хочется ему нанести, — ему, чье крушение и гибель могут растрогать и опечалить, но тайная гордость за него останется. Конечно, и герой подвержен приступам пошлости, как пятна бывают и на солнце, но мы требуем от него и от его поэта, чтобы он их скрывал. Мы требуем от него, как от высшего символа жизни, также и высшего благородства, присущего этой жизни, ибо даже животное, когда оно затравлено, когда на него нападает смертельная слабость, когда оно чувствует, что должно умереть, не сопротивляясь, и оно тогда отступает в темноту.
96
Гектор — троянский царевич, убитый в единоборстве с Ахиллом; герой «Илиады».