Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Я думал, все эти учения, или как их там называют, предназначены для достижения некоей гармонии со всем сущим. И на мой взгляд, твои вчерашние рассуждения идут с этим вразрез. В уходе из жизни никакой гармонии нет.

Синяя фигура чуть обмякла.

— Ну так что толку в этих медитациях? — Инни заметил, что возвысил голос и заговорил тоном прокурора из американского телевизионного суда: дескать, I got you there (Ты у меня на крючке; попался (англ.) ).

— Можно я попробую объяснить? — Теперь голос Таадса звучал покорно, но прошло довольно много времени, прежде чем он продолжил: — Если ты сам никогда не размышлял таким образом, то мои слова не могут не показаться тебе бессмыслицей. С позиций рядового западника я больной, верно? Человек, которому в силу разных причин, происхождения, обстоятельств, да вообще всего стало невмоготу, и он говорит: я больше не хочу. Так бывает, я не единственный. У Востока я почерпнул мысль, что мое «я» отнюдь не уникально. С его исчезновением исчезнет совсем немного, но это не важно. Я мешаю миру, а мир мешает мне. В том-то и гармония, что я разом уничтожу их обоих. Умрет сгусток обстоятельств, носивший мое имя,

и узкое, а вдобавок постоянно изменяющееся сознание, сосредоточенное вокруг этих обстоятельств. Неплохо, по-моему. Бояться я отвык. Это уже кое-что, а на большее я не способен. В дзэн-буддийском монастыре меня бы, вероятно, нещадно побили палками за сплошной разлад, но я им доволен. Достигнутое мною отрицательно, я более не боюсь, я могу спокойно раствориться, как растворяется в океане склянка яда. Океан это не обременит, а яд сбросит огромное бремя, перестанет быть ядом.

— И другого выхода нет?

— Мне недостает любви.

Он произнес эти слова с таким отчаянием, что на миг Инни захотелось положить руку на его строптивую закоснелую голову… Вспомнилась строчка то ли испанского, то ли южноамериканского поэта, которую он где-то прочитал и запомнил навсегда: «Человек — печальное млекопитающее, гребнем расчесывающее волосы».

— Может, сядешь? — Голос звучал еще медлительнее, чем когда-либо, и в нем сквозил отпор. Инни мешал здешнему миропорядку, здешнему тоже. Он взглянул на часы.

— Опять для тебя не в меру много, — сказал Таадс.

— У Мака ван Ваая аукцион. — Смехотворный предлог.

— Еще рано. Ты просто хочешь уйти.

— Да.

— Думаешь, я чокнутый.

— Нет. Но мне душно.

— Мне тоже. А от чего именно тебе душно? Инни ничего больше не сказал, пошел к двери. На пороге он обернулся. Таадс закрыл глаза и сидел совершенно неподвижно.

Будь я в кино, давным-давно бы ушел, подумал Инни. Он видел себя у двери, усталого, лысеющего, потрепанного светского человека, который идет на художественный аукцион и ненароком забрел в дом безумца.

— Я бы мог и подладиться, — сказал Таадс. — В здешнем мире моя индивидуальность так важна, что ей позволительно с помощью психиатра годами погружаться в себя и в свою нелепую историю, чтобы опять идти заодно со всеми. Но я не усматриваю в ней достаточной важности. И потом, самоубийство более не позор. Раньше я совершил бы его из ненависти, а теперь уже нет.

— Из ненависти?

— Я ненавидел мир. Люди, запахи, собаки, ноги, телефоны, газеты, голоса — все вызывало у меня глубочайшее отвращение. Я все время боялся, что кого-нибудь убью. Самоубийство возможно, когда со своим страхом и агрессией обойдешь весь мир и опять вернешься к себе.

— Оно остается агрессией.

— Не обязательно.

— Тогда чего ты ждешь.

— Урочного часа. Еще не пора. — Он сказал это дружелюбно, будто обращался к ребенку.

— Опять-таки всего лишь слово.

Таадс рассмеялся, покачиваясь из стороны в сторону, синий человек-маятник, который отсчитывал время до той незримой пока минуты, когда его циферблат растает и утечет туда, где уже нет никаких цифр. Он больше не смотрел на Инни и выглядел почти счастливым — артист после спектакля. Публика медленно отворила дверь. Уличный шум, столь неуместный в этом помещении, ворвался внутрь, но Таадс и головы не поднял. Дверь закрылась с сосущим звуком, точно едва ли не весь воздух устремился следом за Инни наружу, где буйствовала анархическая свобода амстердамского дня. Перед аукционом нужно принять душ. К Таадсу он до поры до времени ходить не станет.

8

Инни не знал, было ли виной тому его католическое прошлое, только получилось все иначе. Не слишком часто, но регулярно он, по собственному его выражению, совершал паломничества в горный монастырь. Это давало ему приятное ощущение постоянства. Таадс всегда был дома и о самоубийстве больше не заговаривал, так что Инни начал думать, что одинокий затворник решил совместить добровольную смерть со смертью естественной. Семидесятые годы медленно катились сквозь время, мир — равно как и он сам, и город, где он жил, — словно бы медленно распадался.

Люди жили одиноко, а по вечерам отчаянно теснились в переполненных старинных пивных. В дамских журналах он вычитал, что вступил в мужскую менопаузу, и это великолепно гармонировало с падением биржевых курсов и с разительными переменами на улицах Амстердама, который для полного счастья уютно отодвигался все дальше в Африку и Азию. Инни тоже все еще жил один, много путешествовал, порой влюблялся, хотя и сам лишь с превеликим трудом воспринимал это всерьез, и продолжал заниматься обычными делами. Мир, насколько он мог видеть, аккуратным капиталистическим манером двигался к логическому и уже отнюдь не временному концу. Когда падал доллар, в цене поднималось золото, когда росла рента, обваливался рынок жилья, а по мере того как увеличивалось число банкротств, поднимались в цене редкие книги. В хаосе присутствовал порядок, и кто смотрел в оба, в деревья не врезался, — правда, в таком случае надо было еще иметь машину. Вслед за бритоголовыми с колокольцами на улицах теперь появились высокие белые тюрбаны, прически растафари [41] и Божьи дети [42] : конец времен был не за горами, и он не считал, что это плохо. Потоп должен быть не после тебя, в нем необходимо участвовать. Ренессансный рисунок, костюм от Черутти, собственные заботы и мадригал Джезуальдо [43] обретали на этом фоне рельефность, какой никогда бы не имели в более спокойные времена, — а перспектива увидеть, как политики, экономисты и государства исчезнут на гигантской свалке, созданной своими же руками, доставляла ему огромное удовольствие. Друзья твердили, что такая позиция легкомысленна, нигилистична и зловредна. Он знал, что это неправда, но не спорил. Как ему казалось, не в пример большинству других, ни газеты, ни телевидение, ни спасительные учения

и философии не заставили его уверовать, что этот мир, «невзирая ни на что», вполне приемлем, просто потому что существует. Таковым мир не станет никогда. Любимым и желанным, может быть, но приемлемым — никогда. Он просуществовал всего несколько тысяч лет, что-то непоправимо пошло вкривь и вкось, и теперь нужно начинать сначала. Верность предметам, людям и себе самому, которая не оставляла его в будничной жизни, ничего здесь не меняла. Некоторое время Вселенная вполне могла обойтись без людей, вещей и Инни Винтропа. Но, не в пример Арнолду и Филипу Таадсам, он был готов спокойно ждать. Ведь в конце концов до тех пор может пройти еще тысяча лет. У него было отличное место в зрительном зале, а в пьесе кошмар чередовался с лирикой — комедия ошибок, трогательная, жестокая и скабрезная.

41

Растафари — вест-индское религиозно-националистическое движение с примесью панафриканизма, социализма и ветхозаветных черт; инспирировало зарождение стиля рэгги.

42

Божьи дети — религиозно-обновительное движение, основанное в 1969 г. американцем Дэвидом Бергом, который заявил, что традиционные церкви не следуют Иисусу, и провозгласил себя пастырем изгоев — хиппи, наркоманов и проч.

43

Джезуальдо ди Веноза Карло, князь Венозы (ок. 1560-1613/1614) — итальянский композитор, мастер мадригала, использовавший смелые для своего времени гармонии и мелодику.

9

Как-то раз, через пять лет после первой встречи с Филипом Таадсом, ему позвонил Ризенкамп. За эти пять лет они тоже неоднократно виделись, и частенько предметом их разговоров был Таадс.

— Господин Винтроп, — сказал по телефону Ризенкамп, — думаю, время пришло. На аукционе у Друо я недорого приобрел кое-что особенное для нашего друга Таадса, хотя и сомневаюсь, по карману ли ему это. Он сейчас придет ко мне посмотреть, может быть, и вы хотите присутствовать?

— Чаван! — спросил Инни. Он свой урок затвердил.

— Классический акараку. Чудо.

— Иду, — сказал Инни.

Вечный повтор событий. Он шел от Принсенграхт и с моста, пересекавшего Спихелграхт, сразу увидел Таадса — сиротливую фигуру под дождем. Огромная печаль охватила Инни, но он решил ни в коем случае не показывать виду. Как бы там ни было, они все же подошли к финалу этой дурацкой истории. Осенний ветер гнал по тротуару лохмотья рыжих и бурых листьев, и казалось, будто Таадс, несмотря на дождь, стоит в зыбком, подвижном пламени. Впрочем, дождь ли, пламя ли — его это не трогало. Он стоял точно изваяние, не сводя глаз с чашки в витрине. Инни стал рядом, но не сказал ни слова. Чашка была цвета палых листьев, всех палых листьев разом, а блеском напоминала засахаренный имбирь, сладкий и горький, резкий и мягкий, — роскошный пожар минувшего. Широкая, едва ли не грубая, она казалась нерукотворной, просто возникшей в незапамятной древности. От черной чашки веяло угрозой, в этой ничего подобного не было и в помине, не было здесь и мысли о том, что вещи способны существовать, только если их видят люди, — коли для вещей возможна нирвана, то эта чашка раку погрузилась в нее многие зоны назад. Инни догадался, что Таадс робеет войти внутрь. Искоса глянул ему в лицо: еще более восточное и замкнутое, чем когда-либо, но в глазах пугающий огонь. Отведя взгляд в сторону, Инни увидел антиквара, который из магазина смотрел на Таадса, как Таадс на чашку, — точь-в-точь как на старинных чертежах, поясняющих принцип перспективы, он мог провести линию от себя к Ризенкампу, от Ризенкампа к Таадсу и от Таадса к чашке.

Кто-то должен был разрушить эти чары. Инни легонько тронул Филипа Таадса за плечо:

— Давай зайдем.

Таадс не посмотрел на него, но покорно пошел следом.

— Ну, господин Таадс, — сказал Ризенкамп, — я ведь нисколько не преувеличил, верно?

— Мне бы хотелось взять ее в руки. Крупная фигура антиквара наклонилась над витриной и бесконечно бережно извлекла оттуда чашку.

— Та-ак, я поставлю ее на столик, там самое выгодное освещение.

Когда чашка водворилась на столике, Таадс шагнул ближе. Инни ждал, что он возьмет ее в руки, но до этого было еще далеко. Таадс смотрел, что-то бормотал, обошел вокруг столика, так что Инни и антиквару пришлось посторониться. В нем есть что-то и от охотника, и от зверя, на которого идет охота, подумал Инни, он сразу и охотник, и жертва. Вот, все-таки протягивает руку. Палец легонько коснулся наружной поверхности и очень медленно, будто страшась совершить святотатство, исчез внутри. Никто не проронил ни слова. Затем Филип Таадс неожиданно схватил чашку обеими руками и поднял вверх, как для причастия. Поднес основание к самым глазам и открыл рот, точно собираясь что-то сказать, но промолчал. И осторожно поставил чашку на столик.

— Ну, так что же? — спросил Ризенкамп.

— Думаю, Раку Девятый.

— Почему?

— Потому что чашка довольно светлая, — сказал Таадс. — Хотя для вас это, конечно, не новость. Она не из числа его шедевров, ибо, насколько мне известно, они все черные. И штемпель круглый, стало быть, вероятно, это один из двухсот чаванов, которые он создал по случаю смерти первого Раку, Чодзиро.

Он взглянул на Ризенкампа — тот едва заметно кивнул.

— Чодзиро, — продолжал Таадс, теперь больше обращаясь к Инни, — перенял свое искусство у Рикъю, величайшего чайного гения всех времен. Видишь ли, цвет чашки должен был оттенять странную зелень японского чая… и касательно формы тоже действуют законы, установленные Рикъю, — как чашка ложится в руку, соразмерность, ощущение на губах, — он поднес чашку ко рту с видом человека, примеряющего обувь, — и, разумеется, температура: напиток в чашке должен казаться руке не слишком горячим и не слишком холодным, в точности таким, каким его хочется пить… Я выдержал экзамен? — неожиданно добавил он.

Поделиться с друзьями: