Роберт Маккаммон. Рассказы
Шрифт:
Рядом с одной Прайс приписал: ОПАСЕН.
«Я уже нашел четырёх других вьетнамцев, которые умеют делать то же самое», — сказал тогда Прайс.
По ночам я подолгу сижу, гляжу на те фамилии с бумажки и думаю. Ребята получили дозу этого говенного «дергунка» на чужой земле, куда не шибко-то рвались, на войне, обернувшейся одним из тех перекрестков, где кошмар встречается с реальностью. Насчет Вьетнама я теперь думаю иначе, потому как понимаю, что самые тяжкие бои ещё идут — на фронтах памяти.
Однажды майским утром ко мне в дом явился янки, назвавшийся Томпкинсом, и сунул мне под нос удостоверение, где было написано, что он работает в «Ассоциации ветеранов вьетнамской войны». Говорил он очень тихо и вежливо, но глаза у него были почти черные, глубоко посаженные, и за время нашего разговора
Но мне знакомы очертания пушки, засунутой в наплечную кобуру, — Томпкинс нацепил её под свой льняной полосатый пиджачок. Да и ассоциацию ветеранов, которая хоть что-то знала бы о нем, я так и не нашел.
Может, надо было отдать этот список полиции. Может, я ещё так и сделаю. А может, попытаюсь сам разыскать этих четверых и найти какой-то смысл в том, что они скрывают.
Не думаю, что Прайс был злым человеком. Нет. Он просто боялся, а кто же станет винить человека в том, что он бежал от своих кошмаров? Мне нравится думать, что под конец Прайсу хватило храбрости встретить «Ночных пластунов» лицом к лицу и что, совершая самоубийство, он спасал наши жизни.
Газеты, конечно, настоящей версии так и не получили. Они назвали Прайса ветераном-«вьетнамцем», который свихнулся, убил во флоридском мотеле шесть человек, а потом в заправочной станции «У Большого Боба» угрохал в перестрелке сотрудника управления службы дорожного движения штата.
Но я знаю, где похоронен Прайс. В Мобиле продают американские флажки. Я жив и мелочи мне не жалко.
А потом придется выяснить, сколько храбрости у меня.
Перевод: Е. Александрова
Красный дом
Robert McCammon. "The Red House", 1985. Цикл «Greystone Bay».
Есть у меня одна история, которую хотелось бы вам рассказать. У каждого за душой наверняка есть нечто подобное. Потому что это и придает нам ощущение жизни — не так ли? Конечно. Каждому человеку есть о чем рассказать — о тех, с кем сводила судьба, или о том, что с ними происходило, или что они совершили, что мечтают совершить или так никогда и не совершат. В жизни каждого человека на этом старом крутящемся шарике найдется история о непройденном пути, или о неудавшейся любви, или о каком-то призраке. Ну, вы понимаете, что я имею в виду. У вас у самих есть такие.
Так вот, хочу поведать вам одну историю. Проблема в том, что я помню слишком многое из того, что связано с Грейстоун-Бэй. Я мог бы рассказать о том, что мы однажды с Джо Хаммерсом обнаружили среди обломков старого «шевроле» на автосвалке, где живёт слепой старик. Мог бы рассказать о тех временах, когда у старой леди Фэрроу из водопроводных труб в огромных количествах полезли змеи и как она с ними поступила. Ещё мог бы рассказать о том, как в город приехал человек, выдававший себя за Элвиса Пресли, и как он сошел с ума, когда не смог избавиться от своей маски. О да, я многое помню из того, что происходило в Грейстоун-Бэй. Кое о чем я бы не стал рассказывать вам после захода солнца. Но я хочу рассказать вам о себе. Стоит ли — решать вам.
Зовут меня Боб Дикен. Когда-то я был Бобби Дикеном и жил с отцом и матерью в одном из стандартных щитовых домишек, обшитых вагонкой, на Аккардо-стрит, неподалеку от Саут-Хилл. Вокруг нас много таких домов — одинаковых по форме, размерам и по цвету — этакого цвета серого шифера. Или, могильного камня: У всех одинаковые окна, крылечки, бетонные ступеньки, выходящие прямо на улицу. Клянусь Богом, мне кажется, что и трещины у них одинаковые! Короче говоря, словно построили один дом, потом сделали черно-белую фотографию и сказали — вот идеальный дом для Аккардо-стрит. После чего их размножили
как копии, вплоть до покосившихся дверей, которые остаются распахнутыми в жару и плотно закрываются, когда наступают холода. Думаю, мистер Линдквист решил, что такие дома вполне годятся для греков, португальцев, итальянцев и поляков, которые живут в них и работают у него на заводе. Конечно, на Аккардо-стрит довольно много и настоящих американцев, и они тоже работают на заводе мистера Линдквиста, как, например, мой отец.Все, кто живёт на Аккардо, платят ренту мистеру Линдквисту. Эти дома принадлежат ему. Он один из самых богатых людей в Грейстоун-Бэй. На его заводе делают всякие колеса и шестеренки для тяжелых машин. После школы я работал там одно лето техническим контролером. Отец устроил меня на эту работу, и я стоял у ленты конвейера вместе ещё с несколькими такими же подростками целый день, занимаясь лишь тем, что следил, чтобы шестеренки определенных размеров попадали в соответствующие шаблоны. Если они не совпадали хоть на волосок, мы выбрасывали их в ящик. Брак отправлялся обратно на переплавку, а потом штамповали заново. На словах очень просто, я понимаю, но дело в том, что конвейер протаскивал мимо нас сотни таких шестеренок ежечасно, и наш начальник, мистер Галлахер, был просто настоящим чудовищем с орлиным зрением и не пропускал ни одного нашего промаха. Сколько бы я ни жаловался, отец говорил., что надо быть благодарным за то, что вообще у меня есть работа, времена тяжелые и все такое. А мать лишь пожимала плечами и говорила, что мистер Линдквист, наверное, тоже когда-то начинал с того, что стоял у конвейера и проверял шестеренки.
Но вы спросите моего отца, для каких конкретно машин делаются все эти шестеренки и колеса — он вам не ответит. Он работает здесь с девятнадцати лет, но до сих пор не знает. Ему не интересно, для чего они нужны; его задача — делать их, и это единственное, что его волнует. Миллионы и миллионы шестеренок, предназначенных для неведомых механизмов в неведомых городах за тысячи миль от Грейстоун-Бэй.
Саут-Хилл — местечко неплохое. Не хочу сказать, что лучше не бывает, но и не совсем трущобы. По-моему, самое худшее для жизни на Аккардо-стрит — слишком уж здесь много домов и все они одинаковые. Множество людей рождаются на Аккардо-стрит, вырастают, спустя какое-то время обзаводятся семьями и переселяются на два-три дома в сторону от того, где появились на свет, и потом все по новой. Даже мистер Линдквист — всего лишь мистер Линдквист-младший, и живёт он в том самом большом белом доме, который построил его дед.
Но иногда, когда мой отец принимал лишнего и начинал скандалить, а мать запиралась от него в ванной, я уходил в конец Аккардо-стрит, где располагались развалины того, что было когда-то зданием католической церкви. Церковь сгорела в конце семидесятых, во время такой сильной пурги, что ничего подобного Грейстоун-Бэй не видел за все время своего существования. Это было жуткое дело, но церковь сгорела не дотла. Тело отца Мариона пожарные так и не нашли. Все подробности мне неизвестны, но я слышал такое, что боюсь вспоминать. Как бы там ни было, я нашел способ забираться на остатки колокольни. Под ногами все трещало и стонало, словно грозило развалиться в любую секунду, но риск стоил того. Сверху был виден весь Грейстоун-Бэй — город, изогнутая береговая линия, море, и ты наконец понимал, в каком мире живешь. На горизонте можно было видеть разнообразные яхты, катера, пароходы, направляющиеся куда-то в далекие гавани. По вечерам было особенно приятно смотреть на их огоньки, а порой казалось, что в воздухе слышишь какой-то шелест, словно далекий голос шепчет — пошли со мной!
Иногда мне хотелось куда-нибудь отправиться. Очень хотелось. Но отец всегда говорил, что весь мир за пределами Грейстоун-Бэй — дерьмо и что бык должен пастись на своём пастбище. Это была его любимая присказка, за что ему и дали прозвище Бык. Мать говорила, что я слишком молод, чтобы понимать, что я хочу. Она всегда хотела, чтобы я дружил с «этой миленькой. Донной Рафаэлли», тем более что семья Рафаэлли жила в нашем квартале, а мистер Рафаэлли был на заводе непосредственным отцовским начальником. Никто не обращает внимания на ребенка, пока он не заплачет, а когда заплачет — бывает слишком поздно.