Родина
Шрифт:
— Будь здорова, да смотри не потеряйся по дороге.
Он засмеялся своим веселым барским смехом.
Магда все стояла. Пощупала за пазухой. Не иначе как три рубля. Она мяла в руке бумажку. В первую минуту ей пришло в голову кинуться за ним, бросить ему эти рубли в лицо.
Но потом подумала, ведь скоро ярмарка. Вспоминался виденный в прошлом году платок. Или в дом чего купить, а то для Ясека масла какого или спрятать немного денег про черный день. Ведь уж не раз, не два случались эти черные дни.
Она сложила трехрублевку, завязала ее в уголок платка.
Осмотрелась.
Теперь она шла медленно, уже не думая ни о Келбоне, ни о каких других страхах.
На сердце было пусто и глухо. Вспоминался тот благоухающий черемухой день. И как это все вышло? Совсем как всегда, по-мужичьи, нет, еще хуже, потому что ведь он ей дал три рубля, хотя она пришла по доброй воле и ничего у него не просила.
А с барышней у него, должно быть, было как-то иначе. Они смеялись, разговаривали, ссорились, писали друг другу письма — о чем?
Видно, уж оно так — барышня для одного, а девки, за которыми он бегает, для другого. Да и она, Магда, тоже — только и годится, чтобы ей велеть ночью прийти, бросить на сено, а потом, посвистывая, уйти лугами домой.
«Что у меня есть? — размышляла она. — Усадьба или земля, лес? Или такие белые ручки, такие волосы? Небось она каждый месяц их моет, а то и чаще. Есть у меня такие шелковые сорочки, как те, что иногда сушатся за садом на веревке? Барышнины сорочки».
Она тихонько вернулась домой. Стащила с себя платок, спрятала трехрублевку в известное ей одной местечко — в трухлявую ножку стола — и, скользнув в постель, улеглась рядом с мужем. Он крепко спал и даже не шевельнулся.
Сердце Магды вдруг переполнилось благодарностью — он существует. Можно лечь возле него и спокойно уснуть. Слышать его тяжелое дыхание.
Она лежала спокойно, стараясь не задеть его больную ногу.
VI
— Сегодня надо быть в лавке за лесом, — неожиданно сказал Антон, когда они вдвоем с Кшисяком мыли телегу у колодца.
Кшисяк хотел было расспросить — что да почему, но тут притащился приказчик и увел Антона в конюшню. Заболела лошадь, а Антон знал толк в этих делах.
Да, пожалуй, и лучше было поменьше разговаривать. Никогда нельзя знать, чьи уши тебя подслушивают. Лавка за лесом была одна, не ошибешься. На месте видно будет, в чем там дело.
В этот день, как нередко случалось и раньше, барышня приказала ему идти с письмом в усадьбу к кленчанскому барину. Это было удачно, придется лишь немного свернуть с дороги.
Он быстро миновал лесок. Собственно и не лесок, а так, десятка полтора тощих деревьев. Деревья покрупнее уже давно были вырублены. Лесок принадлежал волости. Староста поставил себе избу, мужики раскупили остальное. И всего-то деревьев осталось, как после пожара.
Лавка, бывшая корчма, стояла на краю деревни, за ней начинались луга. А дальше, по другую сторону, проходило шоссе в город, белая от пыли дорога.
Выйдя из лесочка, Кшисяк сразу понял, — происходит что-то недоброе. Из лавки слышался крик, потом грянул выстрел.
Он
вздрогнул. Будто чья-то каменная лапа легла ему на сердце.«Боже милостивый! Боже милостивый!»
Умнее было бы остановиться, выждать. Но какая-то непреодолимая сила погнала его вперед.
Теперь раздался второй выстрел, и в ту же минуту кто-то выскочил из лавки. За ним второй, третий. Молниеносная борьба на дороге.
Кшисяк разобрал — два стражника и третий, одетый по-городскому, в кепке. С револьвером в руке. Опять грянул выстрел, и кепка свалилась с головы. Кшисяк еще издали заметил светлые волосы, развевавшиеся на ветру.
Один из стражников упал. Из изб стали выбегать люди. Слышно было, как причитают в сенях бабы.
Юноша выстрелил еще раз, но промахнулся. Он отскочил в сторону и огромными прыжками, словно олень, понесся к лугам. Прямиком, по зеленой траве, пестреющей желтыми лютиками, узорчатыми звездами кукушкиного цвета, золотыми глазками ромашки.
Он бежал, высоко вскидывая ноги, чтобы не запутаться в траве, не споткнуться о предательские, скрытые в зелени бугры старых кротовьих нор.
За лугами, за шоссе был лес. Он темнел на горизонте, шумел гордым покоем, сулил спасение.
Кшисяк смотрел вслед юноше. С побелевшим лицом, с помертвевшим сердцем.
Он-то уже видел то, чего тот в низинке, на лугу, еще не мог заметить.
Что по шоссе едут казаки.
Что есаул бдительно озирается вокруг, будто журавль. Верно, они уже услышали выстрелы.
А вот теперь заметили бегущего.
И вдруг все лошади ринулись вперед. Свернули с шоссе в зелень лугов. Догнали его как раз под старой грушей.
Загорелись на солнце пики. А когда юноша зашатался и револьвер выпал из его рук, серебряными молниями блеснули, разрезали воздух шашки. Вмиг изрубили его, молоденького. Наверно, ни капли крови в нем не осталось. Она впиталась в мягкую луговую траву, в растрепанные звезды кукушкиного цвета, в широко раскрытые навстречу солнцу глаза ромашки, в желтые чашечки лютиков.
С трудом, будто на каждой ноге у него было по нескольку пудов, Кшисяк поплелся назад. Отдал молодому барину письмо. Долго ждал ответа, неподвижно глядя, как в усадебной кузнице стучат молоты по наковальне, как жарко горит огонь, как раздуваются уродливые мехи.
Потом он отнес письмо барышне. Тупо смотрел, как она торопливо разрывает белыми пальцами конверт.
Его привел в себя лишь злой, удивленный взгляд ее глаз. Вторично поклонившись чуть не до земли, он пошел в барак.
— Был? — спросил его Антон, когда они вечером снова встретились у колодца.
— Был.
— Ну, что?
— А ничего.
— Как это, ничего? Никто не пришел?
— Пришел… — беззвучно прошептал Кшисяк. — А только казаки зарубили его саблями под Франковой грушей.
Антон взглянул на него широко раскрытыми глазами, словно на сумасшедшего.
А парня похоронили. Никто не знал, кто и что, а на третий день в усадьбу на четырех бричках явились стражники. Помещица что-то долго объясняла им, разводя руками, но они только покачали головами и окружили со всех сторон бараки.