Родина
Шрифт:
— При мне как раз рентгеновский снимок врачи рассматривали. Говорят, что вместе с мясом вырван кусок кости, сантиметров пять-шесть… Времени, говорят, много понадобится, чтобы эта кость внове выросла… Это я к тому тебе рассказываю, чтобы осторожнее ты с ним обращалась, — ведь забинтованный он весь…
Няня приподняла одеяло. Таня, похолодев, покачнулась. Она увидела вместо правой ноги толстую белую тумбу, которая грузно и жалко лежала рядом с левой ногой. Выше бедер тело было по плечи туго забинтовано и напоминало белый бесформенный тюк, который будто спрятали здесь, в этой тихой зеленоватой полумгле. Только правая, голая рука покоилась вдоль тела.
Няни уже не было в комнате.
— Больно-то как тебе, Сереженька, как больно тебе… — шептала Таня в исступленной жалости к нему и вдруг, неловко поднявшись с места, уронила стул возле кровати.
— Ой! — ужаснулась она.
Ей почудилось, что маленькая комната наполнилась грохотом и гулом, от которого задрожали стекла. И тут Таня заметила, что веки Сергея приоткрылись, они затрепетали.
«Я разбудила его!»
Он открыл глаза. Взгляд был мутный, в одну точку, отчужденный, как бы из другого мира.
— Сережа… — прошептала Таня, протягивая к нему руки.
Сергей с усилием, будто огромная тяжесть лежала у него на ресницах, взглянул вверх, на Таню, умоляющую, дрожащую, и опять закрыл глаза, словно уходя от нее.
— Милый… проснись! — отчаянно позвала Таня и взяла в руки его пылающее больным жаром лицо.
Она гладила его, прижималась к нему мокрой от слез щекой, полная отчаяния и страстного желания вернуть его к жизни, чтобы он узнал ее, чтобы увидел, что она пришла к нему.
Наконец он неразборчиво пробормотал что-то, прерывисто вздохнул, как ребенок, слабо потянулся и медленно поднял веки.
Таня мгновенно смахнула слезы со своих ресниц и замерла. Сергей открыл глаза. В глубине его расширенных зрачков мелькнули какие-то искорки. Несколько секунд он смотрел навстречу Тане, тяжело просыпаясь, потом брови его дрогнули, и глаза будто сказали: «Я вижу!»
— Та-ня… — прошептал он, узнавая, — Таня…
Вскрикнув от торжества, она поцеловала его в жесткие, запекшиеся губы, повторяя:
— Ты со мной, милый, ты со мной!
И хотя через несколько минут Сергей уже устал и опять погрузился в сон, Таня ушла от него, полная еще никогда не испытанного счастья.
Она шла по улице, с наслаждением подставляя разгоряченное лицо ветру и снегу, а счастье, которое открылось ей, будто сияло впереди, наперекор тьме и холоду хмурой ноябрьской ночи.
Дома Таню встретила обеспокоенная Наталья Андреевна.
— Ну, гора с плеч, мамаша наша прибыла! Мальчишка проснулся, заливается, кушать хочет… Ну как Сергей-то? Что с ним? Да что ты молчишь, Татьяна?
Таня отвечала односложно. Прижимая к груди сына, она хотела сейчас остаться одна и думать, думать о Сергее.
Наталья Андреевна, уверившись, что с Сергеем ничего страшного пока не происходит, перевела разговор на другое:
— А я тебе, Таня, портниху нашла: из эвакуированных, харьковская, шьет прекрасно и вкус хороший, шубку тебе сошьет…
Таня покорно слушала, удивляясь, как может мать до такой степени не чувствовать ее жизнь, чтобы говорить сейчас о каких-то житейских делах. Но тут же Таня поняла и даже пожалела мать: бедная, она ведь никогда не испытывала и даже не подозревала, что возможно на свете такое счастье, как у ее дочери!
«Я бы хотела умереть за тебя, чтобы только ты жил, — больше мне ничего не надо! Прости меня: прежде мне казалось, что быть с тобой — это все, что я могла ценить. О, что я знала тогда? Это была себялюбивая радость, не больше… Вернуть тебя к жизни — нет ничего выше этого! Я все сделаю, слышишь, все сделаю, чтобы ты был жив и счастлив!»
Ребенок
уже спал, а Таня, будто в сладком беспамятстве, шептала свои обещания и клятвы.Утром бурная, безоглядная радость, что словно поднимала Таню над землей, схлынула, как опьянение.
В течение часа, пока врачи и сестры хлопотали у постели Сергея, Таня горько высмеяла все, что так поднимало ее вчера. Нет, произошло несчастье, во многом непоправимое несчастье, которому надо смотреть в глаза. Именно так выразился главврач госпиталя, когда Таня отказалась выйти из комнаты в момент перевязки.
— Тогда советую вам запастись мужеством, — сурово сказал главврач.
И она увидела все: рваную, гноящуюся рану на левом безруком плече (руку Сергей потерял еще в прошлогодних боях), увидела страшно опухшую ногу, в пятнах, кровоподтеках и в черных, как паучьи лапы, узлах мышц у щиколотки, где осколком немецкого снаряда вырвало кусок кости.
Врачи и сестры опасливо посматривали на Таню. Но она молчала, больно закусив губы, синие глаза ее, устремленные на Сергея, горели ярким, острым огнем сдерживаемой муки и страха. После перевязки главврач, взглянув на ее бледное, застывшее лицо, молча подал ей стакан воды. Таня только отрицательно покачала головой. Оставшись одна, она долго смотрела на неподвижное тело, вслушиваясь в неровное, сиплое дыхание Сергея. Ей чудилось, что она каким-то новым, изощренно-зорким, внутренним зрением видит его душу, его мечущуюся в тяжелых снах мысль…
Его вздох или стон возвращали Таню к действительности. Она бросалась к Сергею с одним желанием — понять, что именно ему сейчас нужно, и всегда угадывала. Состояние особой тревожной готовности, к которому она скоро привыкла, сделало ее расторопной, особенно внимательной ко всякой мелочи, настойчивой, терпеливой. Несчастье представлялось ей высокой, мрачной стеной, которую она должна была своими руками разбирать, медленно, упорно, по камню.
Минуты сознания у Сергея сменялись долгими часами тяжелого сна или затяжного бреда. Голова его металась на подушке, короткое, хриплое дыхание вырывалось из груди. Он ловил воздух широко раскрытыми, запекшимися губами. Таня брала в руки его голову или придерживала пузырь со льдом на его пылающем лбу, смачивала водой его дрожащие губы и уже привыкла делать все это умело и быстро. Она привыкла ценить мгновенные радости, которые выпадали ей на долю: вот он глотнул воды, и судорога, скользнувшая по его лицу, напомнила ей улыбку; вот он перестал хрипеть, и ровный вздох, поднявший его грудь, показал ей, что на миг боль отпустила его. И когда он чему-то усмехался во сне, ей тоже тогда хотелось смеяться. Иногда в горячечном бормотании она чутко улавливала, как он произносил ее имя, и блаженство разливалось в ее груди.
Она уже знала наизусть весь порядок больничного дня: когда и какое лекарство нужно давать Сергею, когда кормить, измерять температуру, когда и как готовить раненого к врачебному осмотру. Ей все хотелось делать для него своими руками, все проверять самой. Она становилась подозрительной и придирчивой: няни и сестры казались ей забывчивыми, врачи — недопустимо рассеянными. Ее угнетала мысль, что медики, видя изо дня в день страдания, привыкают к ним и становятся слишком спокойными, а порой и просто равнодушными. Ей казалось, что врачи от нее что-то скрывают, и она принималась спрашивать и задавать столько вопросов, что главврач однажды оборвал ее, сказав, что ему надоел ее «контроль». Она смущенно извинилась и начала следить за собой, сдерживаться и просто молчать во время осмотра. Главврач, пожелтевший от бессонницы, большеносый старик, оценил в конце концов ее выдержку и посоветовал: