Родина
Шрифт:
Пермяков дернул было густой, мшистой бровью, но в эту минуту его взгляд встретился с мягкой, искрящейся усмешкой круглых глаз Дмитрия Никитича.
— А ведь приятная штука точность, — благожелательно сказал Дмитрий Никитич, улыбаясь маленьким белозубым ртом. — Вот мы и все в сборе, точно сговорились.
И он опять взглянул попеременно на Пермякова и Назарьева, будто говоря им, что своим замечанием он имел в виду каждого из них и что спорить им, собственно говоря, не о чем.
— Да, уж если парторг точен, так нам, уральцам,
— Прекрасно! Значит, сейчас же мы и приступим к разметке, не теряя времени.
Не выказывая никакой торопливости, парторг вдавил в трубочку комочек табаку и закурил. Но когда, зажав трубку в углу рта, он привычным движением обдернул свой китель и обшлагом скинул с плеча соринку, каждый из присутствующих заметно подтянулся, и даже мрачный Нечпорук выжидательно оживился.
— Ваши соображения, товарищ директор? — обратился парторг к Пермякову, — и началось короткое деловое совещание, одна из тех производственных «летучек на месте», которые привились с первого же дня, как появился на заводе парторг ЦК Дмитрий Никитич Пластунов.
После получасовой летучки каждый метр на дне котлована уже был распределен. Николай Петрович Назарьев вскоре уехал. Пластунов спросил Пермякова:
— На завод направляетесь, Михаил Васильевич?
— На завод.
— Вот и пойдемте вместе, — оживленно сказал парторг. — Вы, кстати, хотели поговорить со мной?
— Точно, хотел, — хмуро подтвердил Пермяков.
Несколько секунд он шагал молча, исподлобья посматривая на парторга, словно желая угадать, как отнесется Дмитрий Никитич к тому, о чем он готовился говорить с ним. Но Пластунов шел, безмятежно посасывая трубочку, и, казалось, не подозревал о мучающих директора сомнениях.
— Дмитрий Никитич, которого года рождения вы и Николай Петрович? — наконец неловко спросил Михаил Васильевич и кашлянул в свой тяжелый, как гиря, кулак.
— Мне, как и Николаю Петровичу, тридцать восемь лет.
— А мне пятьдесят шесть… Значит, когда вы оба родились, я уже не первый год рабочую лямку тянул… Вы оба мальчиками при папе и маме жили, а я уже в гражданской участвовал, колчаковцев бил, завод освобождал. Завод — м о й (он намеренно подчеркнул это слово), я веду его уже семнадцать лет… и, знаете, привык к тому, что руководство здесь — я… Уже не мальчик я, чтобы жить, ничего не понимая.
— Что же вы не понимаете, Михаил Васильевич?
— А вот что: я директор завода или Николай Петрович? Примечаю: люди часто не знают, к кому обращаться за указаниями, к нему или ко мне…
— Вы же знаете, Михаил Васильич, как решил обком после предварительного с вами разговора: общее руководство производством — за вами, а Николай Петрович отвечает за все новое строительство, включая и ветку. Мы считали, что Николаю Петровичу, как человеку более молодому, естественно следует поручить обязанности, связанные с частым
посещением стройки, ходьбой, поездками…— Точно, — все так же сумрачно соглашался Михаил Васильевич. — Но все-таки люди привыкли, что кого-то надо считать… ну… первым…
— А! Вот оно что! — Пластунов тихонько засмеялся.
— Дмитрий Никитич, наше дело здесь, знаете, весьма сложное и глубокое.
— Глубокое! Вот именно! — вдруг обрадовался Пластунов. — Вы прекрасно сказали, Михаил Васильевич. Здесь, в глубине уральских лесов, мы занимаемся важнейшим делом — организацией нашей победы над врагом. У нас с фронтом одно сердце.
— Знаю, — торжественно подтвердил Пермяков. — У меня два сына на фронте с фашистами бьются.
— И не имея сыновей, вы чувствовали бы то же самое. Когда кончатся все эти страшные испытания, история будет заниматься не только разбором битв на фронтах, но и тем, как в тылу шла организация победы. И мы с вами, Михаил Васильич, как бы держим в своих руках ключи этой победы!
— Здорово вы обо всем этом сказать можете. Оно так и есть… А только я, Дмитрий Никитич, существо очень даже земное, уважение люблю…
— А разве кто вас его лишил?
— Власть люблю, привык, что главная сила здесь, на Лесогорском заводе, — я… Все-таки годы у меня уже немалые, цену себе я знаю. Всегда я с работой справлялся, меня Серго Орджоникидзе лично вызывал в Москву для доклада…
Ему хотелось, чтобы Пластунов отвечал ему, пусть бы даже спорил, но не молчал.
— Вы, может быть, думаете, что я от дурного нрава этот вопрос поднимаю, — заговорил он опять неровным от обиды голосом, — но тут дело, прямо сказать, всей моей жизни касается.
— Ясно! Вот мы с вами в одну точку и попали, Михаил Васильич! Вот наш Лесогорский завод возьмем, — что здесь происходит? Сейчас мы вырабатываем только танковые башни, свариваем корпуса, собирают их на другом заводе, за четыреста километров. Теперь дело идет к тому, чтобы мы выпускали танки полностью, чтобы боевые машины сходили с нашего конвейера.
— Да, очень большие изменения происходят.
— О! Погодите немного — и вы не узнаете своего завода. Вообще это будет новый завод, товарищ директор!
И вдруг, переходя на доверительно-интимный тон, Пластунов мягко дотронулся до локтя Пермякова:
— Для чего мы сейчас с вами живем? У нас могут быть свои заботы, неустройства, даже горе, но над всем этим — одно, самое главное: скорее давать танки, танки… верно? — и Пластунов с неожиданной для его небольшого тела силой сжал тяжелую волосатую руку Пермякова. — Вот мы и дошли. Надо мне торопиться. У меня разговор с Москвой. До свидания, Михаил Васильич!
Пермяков проводил глазами подвижную фигуру в морском кителе и подумал: «А ведь на мой-то вопрос он так и не ответил», — и досада на себя и парторга еще злее защипала сердце: зачем тогда он затеял с Пластуновым этот разговор?