Родня
Шрифт:
Мама обняла меня, больно прижала к груди и всплакнула.
— Боже мой, тому уже двадцать четыре года… А будто вчера. Как рано его не стало! О, какие у нас были планы — объездить всю страну, прочитать уйму книг, посетить лучшие театры…
Я сидел, прижавшись к ней, и боялся дышать. Мне казалось, что только я знаю маму такой умной, такой возвышенной и добросердечной. Ее печальная и ласковая речь нежно меня пеленала, и я признался:
— И мы с Аминой… ты слышишь, мама? И мы тоже мечтаем о путешествиях, и много будем читать, и ходить в театры, а я обязательно поступлю в
— Бедная Амина, — проговорила мама. — Ей так немного осталось жить.
— Мама, что ты говоришь!..
— У бедной девочки врожденный порок сердца. А сейчас у нее критический возраст. Марва собирается везти ее в клинику, да вряд ли соберется… — Она крепко притиснула меня к груди, я чуть не задохнулся. — Береги себя, моя детка, ты очень слабенький… Не дай бог пережить своих детей! — Ее слезы обожгли мое лицо, но обожгли, как студеный дождь. Я напрягся — она разъяла руки. Отодвинувшись, я глянул на ее лицо. Оно было молитвенно замкнуто, и губы ее что-то мягко бормотали.
Это была другая мама — хозяйка, наседка, пугливо озирающая своих птенцов: как бы они не ускользнули из-под ее короткого и тревожного крыла.
Я взял фотографии, осторожно, точно они были стеклянные, сунул за пазуху и вышел из комнаты.
Прошла неделя. Сентябрь истекал. Наступило время пыльных бурь, а там — непроглядных дождей и студеной слякоти.
Я прилег после обеда, но сон мой прервала Динка. Спросонья ругнув мою сестру, я повернулся на другой бок. Динка перекатила меня обратно и тут же сунула почти в лицо мне конверт.
— Тс-с-с! — Она поднесла палец к губам, смеющимся и дрожащим. — Ты не знаешь, где город Кособроды?
— Нету такого города, — сказал я. — Это, наверно, деревня.
— А ты не знаешь, где эта деревня?
— Нет, — сказал я и взял конверт. Письмо было от Марселя.
— Он пишет, что нам надо увидеться двадцать третьего числа в испанском доме. Но время… двенадцать часов ночи.
— Он подшутил над тобой.
— Нет, нет! Ты его не знаешь.
Сейчас было четыре часа пополудни. На мостовой пыль закручивалась в мелкие смерчи, плескала в окна, сухой, черствый шорох порождал смутное чувство неуюта и тревоги. Динка ходила по комнате, прижав стиснутые кулачки к подбородку, и заклинала себя:
— Я должна его увидеть, я должна его увидеть, я должна… Он придет ровно в двенадцать часов. — Тут она остановилась и посмотрела на меня. — А что, если в двенадцать его не будет? Не успеет, что-нибудь случится в дороге?.. Вот что — мы пойдем вместе!
— Я позову Амину.
— Вот уж ни к чему. Слишком поздно. Да и ты — только проводишь меня, а там уйдешь.
В пять часов деревья стали терять контуры, обвешиваясь лохмотьями желтой пыли; такие же лохмотья пытались захлестнуться на телеграфных проводах и теребили обветшалые ставни. Заполошно кудахтали куры и кричала моя мама:
— Дети, закройте ставни! Где Галей? Никто не видал Галея?
Динка погрозила мне кулаком:
— Смотри не проговорись! — И побежала закрывать ставни.
Комната качнулась и тихо поплыла в потемках. В дверной раме показалась мама и стала приближаться
робкими слепыми шагами.— Я здесь, — проговорил я, чего-то пугаясь.
— Я вижу. — Мы сели вместе на диван. — Я боюсь этих бурь, — сказала мама. — Ох, какой пожар был в позапрошлом году, сгорело полквартала. Слышишь, как гремит на крыше?
В соседней комнате стонала Динка: ее ушибло ставнем. Но к нам она не шла и вскоре затихла.
Я закрывал глаза и видел, как пыльная лава накатывается на наш дом и острые углы его разбивают стихию в прах. Несокрушимость дома вызывала во мне спокойное и горделивое чувство. Затем хлынул ливень. В щели ставней сверкала молния. Мама шептала что-то старательно и внятно, но слова были непонятны и пугали меня.
— Мама, — крикнул я, — ты что… ты молишься?!
— Замолчи, дрянь такая! — крикнула она. — Что за напасть… что за дети… грешу в такой час. — Дотянулась до меня и рывком привлекла к себе. — Ну, обидела я тебя? Мальчик мой, прости… — Она гладила мои волосы, крепко нажимая всею ладонью. Ее ласки в первую минуту бывали исступленными, затем сменялись спокойной нежностью. Тогда я прощал ей все и мучился сознанием, что никогда не сумею отплатить ей такой же нежностью.
— Я что-то знаю, — проговорил я со сладким чувством самоотдачи, самоотречения.
Мой взволнованный голос, видать, пробудил в ней чуткость. Она поцеловала меня и потребовала:
— Ну, говори!
— Сегодня в двенадцать часов он будет ее ждать.
Она пытливо, холодно на меня поглядела и уточнила:
— В двенадцать ночи?
Мне вдруг стало страшно.
— Может быть, мама, не ночи.
— Нет, — спокойно возразила она, — в двенадцать ночи.
Она легонько оттолкнула меня и поднялась. В этот момент гром ударил особенно сильно, застонали ставни и задребезжали стекла. Но мама подошла к окну, толкнула створки, створки двинули ставни, и холодный мокрый ветер ворвался в комнату. Белое кипение ливня осветило сумрак жилища. Мама щурилась на эту свистопляску стихии, и в лице ее не было ни страха, ни сомнения. Я бы назвал ее лицо прекрасным, когда б не знал, чем вызвано ее воодушевление.
— А дедушка не изменяет себе, — проговорила она с улыбкой и позвала меня к окну.
Дедушка, как всегда в грозу, ходил по двору: убирал позабытую на изгороди одежу, придвигал бочки к водосточным желобам, да и вообще, видать, получал удовольствие от хождения босиком в желтых потоках дождя.
Ливень стихал, сменяясь сплошным шелестящим дождем. Тяжелые, бокастые тучи вперевалку уходили за реку, в степь.
Опьяненный свежестью, я заснул и, пока спал, все слышал шелест дождя. Когда очнулся, были сумерки, в окне белел дождь, в приоткрытую дверь из кухни шел свет, оттуда пахло самоварным дымком и свежим настоем чая. Я ощутил мгновенный голод и поспешил на кухню. Посредине стола широко стояла сковорода с яичницей, свежие пшеничные ломти наполняли хлебницу, в чашках густо белела сметана. Мама аппетитно макала хлеб в сметану, и лицо у нее смеялось. Теперь она выпекала хлебы ничуть не хуже, чем бабушка, и сметана у нее получалась тоже очень хорошая.