Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Семён, сглотнув, отвернулся от жены: то ли потому, что не хотел смотреть на Елену, то ли потому, чтобы дым не попадал на неё. Стал говорить надтреснуто, неуверенно:

— Как это: любовь зла — полюбишь и козла? А ты вон чего — прынца себе навоображала. Я больше твоего пожил на свете — знаю: все мы можем при случае быть и прынцами, и прынцессами. Все мы таковские, кажный со своим вывертом! — Помолчал, покусывая губу. — Эх, не то я балакаю!.. Пойдут у нас ребятишки — глядишь, поправятся наши дела, заживём порядком и в ладу, как и положено супругам. А?

Он спустился с высокой постели, не дожидаясь ответа, накинул на плечи форменную

тужурку с орлистыми бронзовыми пуговицами и в исподнем, босиком вышел на сырое крыльцо. Без интереса курил, присев на перекладину, равнодушно посматривал на холодный и острый блеск далёких звёзд, на тёмные силуэты строений. Прислушивался к храпу лошадей в конюховке, к свисту и постуку паровоза, тянувшего во тьме на восток состав, пыхая ворохами искр из трубы и освещая свой путь острым молодым лучом прожектора. В какой-то момент Семён почувствовал себя невыносимо одиноко. Изнутри стало что-то давить. Мерещилось, что земля улетучивается из-под ног; забывал затянуться дымом.

Семёну отчего-то стало казаться, что нет на свете ни паровоза с вагонами, ни самой железной дороги, ни Ангары с её широкими чистыми водами, ни гористых лесных цепей, подступающих к правому берегу, ни Погожего с его церковью, избами, огородами, ни односельчан и даже его самого, Семёна, нет как нет, — ничего нет в этом тёмном и холодном мире. А есть единственно какая-то разлитая по всему свету общая душа, которую пригреет солнце — радуется она, подуют холодные, колкие ветры — сожмётся. Ему представились полегчавшими его постоянные после свадьбы страхи и опасения, что семья его всё же не сложится. Ему показались не очень-то нужными его ежедневные хлопоты, поездки по делам. Одиночество и тоска заледенили его душу. Он не видел ясного пути в жизни.

Вернулся в спальню, взобрался на перину, привлёк к своему твёрдому боку мягкое, шелковистое плечо жены. Погладил по волосам, вдыхая их нежный, казавшийся молочным парным запах.

— Я ломаю тебе жизнь, Семён, — сказала Елена, приподнимая на мужа строгое лицо. — Без меня ты был бы счастливым… Неужели, в самом деле можно так сильно любить?

Он перевалился от неё на другой бок, затих. Елена сама склонила к плечу Семёна с раскиданными, пышными волосами голову, и он от неожиданности вздрогнул — она коснулась мужа, и это прикосновение походило на ласку, нежный ответ.

— У-ух, ледяной, — улыбнулась она, но не отняла своей жаркой головы.

— А ты как печка горячая, — произнёс он срывающимся голосом.

Он повернулся к Елене, и она переместила свою голову с его плеча на грудь. И это тоже было впервые в их совместной жизни — её голова покорно лежала на его груди, затаившейся, словно он боялся вспугнуть какую-то до крайности осторожную и весьма ценную птицу, нечаянно запорхнувшую на его грудь.

— Знаешь… знаешь, Семён. — Она неуверенно замолчала, но всё же сказала: — Знаешь, я хочу любить — крепко-крепко. Чтоб на всю жизнь. До гробовой доски.

— Пошто же сердце твоё молчит?

— Оно не молчит, — неожиданно улыбнулась Елена, отбрасываясь на пуховую подушку. Её волосы упали и на грудь, и на лицо Семёна, пощекотывая. Стала говорить певуче, раздумчиво: — Оно ведь у меня живо-о-о-е. Оно ждё-о-от.

Но она чего-то как будто испугалась. Призакрыла глаза, чтобы, быть может, не видеть лица мужа.

— Ждё-о-от? — тоже отчего-то певуче произнёс Семён, захваченный её такой по-детски простой, но непривычной игрой. — Чего? А может, кого? — Странной получилась

улыбка, — словно поморщился. Елена молчала, натягивала на себя одеяло, притворяясь, что хочет спать. — Может, тебе уже… кто… люб, Лена?

— Нет, нет. Давай-ка вот что — спать.

На окне, наконец-то, угомонилась муха. За стенкой уже спали старики, и слышался храп с посвистом Ивана Александровича. Пахло сохшим на русской печке нарезанным хлебом, кисло-сладко натягивало квасом из бочонка. В конюховке заржала лошадь, и ей немедленно ответила собака завывающим лаем. Но вскоре снова наступила глухая потёмочная тишина.

* * *

В начале июля Елена поняла, что беременна, и мысль о том, что придётся рожать от нелюбимого, угнетала и злила её. «Вытравлю!» — однажды подумала она, ощущая приступ кружения в голове и тошноты. Но эта мысль испугала Елену, колко похолодила душу.

33

На Покров, после службы в церкви и многолюдного крестного хода под взывающий звон колокола, в просторном доме Михаила Григорьевича собрались родственники, кто мог. Разухабисто играла гармонь в клешнятых руках цыгановатого, всем подмигивающего Игната Черемных, плясали во дворе и в горницах.

На улице, уже в потёмках, судачили дряхлые старики возле своих ворот, сидя на скамейках в овчинных душегрейках, а кое-кто уже надел и валенки, хотя снега ещё не было.

— Ох, грехов накопилось, братцы! Ужель невзгоду ожидать оттоле, из Расеи?

— Откель ишо-то? От мунгалов али хунхузов каких? Тольки из Расеи-баламутки и жди всяких разных напастев.

— Не хули Россию: она ишо и тебе, и твоим детям да внукам сгодится. Её сожги огнём лютым, а она всё восстанет из пепла, вспоит и вскормит своих неразумных детей да и другим пособит, ежели чего…

У Охотниковых было принято, что все, кто целый год работал на них и вместе с ними, на благополучие их дома, на их семью и род, должны быть отблагодарены так хорошо, чтобы — не дай Бог! — никаких обид не было. Денег и припасов не жалели. Столы были заставлены закусками, четвертями, четушками с аракой, кувшинами с домашним — Любови Евстафьевны приготовления — пивом и Пахомовой медовухой. Кому что нравилось, то и пил вволю.

Михаил Григорьевич захмелел, раскраснелся; он был в праздничной красной рубахе, сам на себя не похожий, часто вставал, размахивал руками, пританцовывая:

— Плохо вам, люди, у меня живётся? — притворным строгим взглядом окидывал он застолье. — Недовольны хозяином? Смотрите мне!

— Что ты, Григорич!

— Премного благодарны, Михайла!

— Ты — хозяин-кремень…

Михаил Григорьевич куражливо-обиженно отворачивал лицо:

— Во-о-о! А чего же всякие Алёхины и другая шалупень плетёт про меня, что я-де мироед и шкуродёр?

Непьющая, стыдливо краснеющая и вся сегодня бдительная Полина Марковна, одетая по-будничному, дёргала супруга за рубаху или поясок, усаживала на лавку, шептала, озираясь:

— Сядь ты, птица-говорун! Расчирикался! Не смеши людей. Утром как будешь в глаза народу смотреть? Да кому сказала — замолчи!

— Цыц! — протестовал Охотников, игриво вырываясь из рук требовательной супруги. — Пущай люди скажут: мироед и шкуродёр я али кто?

— Али кто! Тьфу! — досадливо махнула рукой Полина Марковна, отворачиваясь от несговорчивого, упрямого мужа. — Стыдобища-то какая! Ленча, хоть ты устыди отца.

Поделиться с друзьями: