Родовая земля
Шрифт:
Александра разговорила подругу, и та, не испытавшая житейских передряг и поворотов, чистосердечно выложила услышанное от Елены. Александра изменялась в лице: оно становилось неприступно холодным, но пушистые ресницы как-то странно, мелко, подрагивали. Молчала, устремила взгляд в тёмный угол комнаты. Тикали ходики, потрескивал огонёк свечи. Наталья замолчала, ожидала вопросы и участия со стороны подруги. Но обе безмолвствовали. Наталья учащённо моргала и теребила свою тонкую косицу; ей почему-то казалось, что Александра заплачет, но слёз на ухоженном белом лице так и не появилось.
— Эй, Саша, ты чиво? — потянула она подругу за локоть.
Александра неприятно
— Говорила же энтой сучке: мне отдай его… так нет. Удумала поиграться с судьбой? Поиграйся, — обращалась она уже к кому-то во тьму запечного угла. Вроде как забыла о подруге.
Наталья всё поняла, хрипло попрощалась и чуть не на цыпочках вышла из дома Сереброк, не обращая внимания на весёлые двусмысленные замечания острослова Григория. Уже во дворе подумала: «Можа, не надо было рассказывать? Ай, чиво уж тепере!» — взмахнула она варежкой и побежала тёмным узким проулком домой.
Утром Александра встала так рано, как никогда раньше. Стояла за углом орловского дома и — караулила, когда Семён выедет на кошёвке. Она знала, что он чуть не одним из первых в Погожем запрягал лошадь и отправлялся по хозяйственным делам то на заимки, то на свинарник, то в город или куда дальше. Наконец, высокие зелёные орловские ворота распахнулись, показался зевающий работник Илья Окунёв, также бывший и соседом Орловых. Мимо него проехал в кошёвке Семён с задумчивым, тщательно бритым лицом. Александра притворилась, будто ненароком появилась на дороге — пошла по предполагаемому движению кошёвки. Полозья всё громче звенели и взвизгивали по смёрзшемуся за ночь снегу за спиной Александры, одетой, как в большой праздник, в соболью доху матери. Девушка чувствовала, как всё учащённее, больнее бьётся её сердце. Не поворачивалась, шла ровно, красиво, гордо. На земле под ясным звёздным небом лежали сумерки.
— Доброго здоровьица вам, Александра-батьковна, — приподнял лохматую рассомашью шапку Орлов, натянуто улыбаясь.
— Здравствуй, Сеня. Чё ты меня величашь на «вы»? Ишь, какой культурнай стал, — пыталась улыбнуться Александра, заглядывая через пуховое плечо на любимое строгое лицо.
— Сурьёзная ты, важная барышня — робею, что ли, — усмехнулся Семён, с любопытством посмотрев в красивое породистое лицо Александры, наполовину закрытое пуховой шалью.
— Чай, жёнка обучат тебя всяким-разным культурностям? Книжки, поди, вместе читаете… запоем. Ладная жёнка-то?
— Ничё, не жалуюсь… Н-но-о! Спишь, что ли, брюхатая лентяйка? — и он грубо нахлестнул вожжами. Лошадь вскинула головой, пошла шибче, цокая по камням подковами.
— Чёй-то в твоём хозяйстве, Семён, одне брюхатые, — досадливо крикнула вдогонку Александра, приседая на кем-то обронённое у дороги бревно. Залаяли во дворах собаки, любопытные лица прилипли к окнам.
Семён резко натянул вожжи — лошадь послушно, но со скользом остановилась. Давнее подозрение иголочками прошило душу: ещё в августе он заметил, угадал, что изменилась Елена: похоже, забеременела. Хотел спросить — но сробел, постеснялся. «Пущай сама скажет, — подумал с чувством легкокрылого пугливого счастья. — Не пристало мужику влезать в бабьи дела. Всему, верно, своё время».
— Лошадь не жеребая: рази, не видишь — торовато кормленная? — Семён строго посмотрел на Александру; полез за папиросами, передумал. В сердце отчего-то стало неспокойно.
— А-а! — язвительно и беспощадно протянула Александра и подошла ближе. — Жёнку-то также справно кормишь?
Молчали оба, пытливо всматриваясь друг в друга. Семён первым отвёл глаза:
— Ну,
сказывай: кого ещё приметила в моём хозяйстве брюхатым-рогатым? — выпалил он, и сам удивился, что мог сказать так странно и необычно — «брюхатый-рогатый». «Чиво я буровлю?» — смял коловато грубые, как палки, недавно купленные вожжи.— А то сам не ведашь?
— Не ведаю. Говори!
— Да жёнка твоя брюхата — кто ж ещё?
Семён сглотнул твердоватый, как льдинка, комочек. Над тайгой взблеснула золотинка зари. Вдали протяжно и настырно свистел паровоз, грохоча вагонами. На краю села возле избы Лёши Сумасброда хлопали крыльями голуби, и в морозном тихом воздухе эти звуки походили на шлепки ладонями по голому телу.
— Что ж… известное дело, — вымолвил он, и голос пропадал. Натянул вожжи онемевшими, но не от мороза, руками. — Бывай… те, Александра-батьковна.
— Думашь — от тебя понесла? — побежала за кошёвкой Александра, наступая на широкие полы дохи. — А вот дулю не видал? На — посмотри! Да и не хотела она за тебя идти — отец уломал, стоял на коленях. Всё Погожее знат! Смеётся над вами! А ты поплачешь ишо, поплачешь!
— Да ты чего, дева, несёшь? Окстись, дура! — Семён не смотрел в глаза Александры, а погонял лошадь. Полозья, как ржавые трущиеся детали, скрипели.
— От кавказца понесла — уже в селе плетут языки. Эх, ты, чурбан! Люблю я тебя, люблю уж третий, поди, годок, ирода проклятущего. А ты… променял? Езжай, езжай тепере!
И, охваченная полымем гнева и великой обиды, побежала в проулок к своему дому, валясь в сугробы, разметая руками и ногами волны снега по-под заплотами и пряслами.
Семён ещё с вечера собирался к Пахому на пасеку, да неожиданно свернул на тракт, и понеслась погоняемая бичом лошадь дикой рысью по пустой тёмной дороге в сторону города.
— Убью! — выкрикнул он, хлёстко и жестоко понужая лошадь, которая и без того неслась во весь опор. Куски снега, смешанные с навозом и камнями, вылетали из-под копыт, секли перекошенное лицо Семёна. Он не закрывался — хлестал и хлестал лошадь и будто бы к ней обращался, хрипло и злобно: — Так, стало быть, ты со мной обошлась?! Всё пропью! Всё спущу за бесценок! Себя по миру пущу, и тебя загоню! Гулять буду до одурения, сгорю от водки!
Он ещё что-то хотел выкрикнуть, завершить мысль, но его высоко взняло на взгорке, так, что дух захватило, — въехали на вершину Чёртовой горы. Лошадь густо парила, задыхалась, хрипя и размётывая пену.
На Чёртовой всегда осаживали лошадей, смиряли ход и потихоньку спускались, порой, особенно в слякоть или зимой, придерживали лошадь за супонь или хомут, а Семён, казалось, и не заметил, как понёсся вниз. Лошадь жутко сипела, рвала постромки, скользя, приседая на круп и призаваливаясь на бок. Упала, вскочила, снова упала, скрежеща подковами по камням. Наконец, повалилась на передние ноги, заржала отчаянно и жалобно и вместе с кошёвкой и Семёном кубарем полетела в промоину обочь дороги.
Семёна выбросило в заросли молодых сосёнок, а лошадь, ломая хребет, безостановочно катилась вниз с разбитой кошёвкой, какими-то овчинными шкурами, бумагами и мешками, вылетевшими из неё, предсмертно ржала, ловила зубами и закусила удила, вожжи, как соломинки, способные выручить. У разорванных губ вспенивалась чёрная густая, как дёготь, кровь. Семён в задранной сибирке, без шапки и без валенка, с окровавлённым лицом выбрался из сосняка, сжимая кулаки, долго смотрел на лошадь, а она издыхала. Впереди, на юго-западе, сиротливо и обманчиво алел зорькой проснувшийся город, включивший искусственный, электрический, свет.