Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Роевник дедушки Ераса
Шрифт:

Бабушка Наталья загремела в сенях щеколдой, по-моему, излишне громко загремела, ступила, легонькая и стремительная, на крыльцо и стала быстро спускаться. Ленька осекся, плюнул себе под ноги и, подхватив свою пилу «Дружба», поспешно пошел вниз села.

— Пропадите вы все пропадом...

Бабушка Наталья досеменила до ворот и, отмахиваясь от заворчавшей сестры Арины, негромко, как бы про себя напутствовала Леньку:

— Ушел? То-то я бы тебе сказала!..

— Да вот поди разберись... Теперь в деревне только и разговоров... Надысь наезжала к нему на пасеку милиция с обыском. А чего искать, коли Вовка зернинки не брал. Вовку Просиного мы не знаем, что ли!.. А Прося убивается — от людей, мол, глаза спрятать некуда, а тут еще Вовонька возьми да напейся, да к Леньке с дракой! Ну, какая тут-то причина — да все из-за Любаши, видно, все никак поделить не могут. Да и то сказать: деваха на селе была первая. Добра, шибко

добра была!.. Ну, ясно дело, Вовоньку тут и забарабали, после драки-то, и припаяли десять ден отсидки за фулиганство. А каково матке-то, Просе, от этих напастей? Да и сама Любашка тоже с лица сошла... — Бабушка Наталья тяжело вздохнула.

Мы сидели на крылечке. Перед нами желтел свежим срезом начатый и брошенный кряж, из-за которого нежданно-негаданно открылись такие страсти.

— Хуже нет, когда начнешь да бросишь, не доделавши, вся душа изболится, — расстроенно пожевала губами бабушка Арина, все еще, видимо, жалея об уходе Леньки-пильщика. — Раньше, бывало, без всяких заводных пил скорее управлялись...

— Ну и бог с ним, с кряжем! — успокоила сестру бабушка Наталья. — Мало горя! Ты скажи, Вовоньку вот жалко... — Она говорила «Вовонька», значит, уже и осуждала его за что-то. Я эту манеру бабушки Натальи знал: чем более недовольна она человеком, тем более ласкательным именем его называет.

Оказывается, началась вся эта канитель еще вон когда. После смерти дедушки Ераса на пасеке перебывало охотников до легкой жизни много, да то в пчеловодстве не разбирались, то просто не выдерживали: летом догляд да уход нужен — не отлучись, а зимой тоже не проще: пчел подкармливать надо, рамки и улья мастерить, вощинку прессовать — все самому! А иные в запой ударялись, бражку-медовуху гнали и хлестали, не просыпаясь от пьянок. А Вовка был в армии, отслужил и больше года шоферил в городе, думали, уж так в городе и останется. И вдруг является. «Что, — говорит, — слыхал я, ухайдакали пасеку-то дедушки Ераса?» «Ухайдакали...» «А мне, — говорит, — доверяете? Хочу возродить ее в прежнем виде! Да не с панталыку я сбился, в своем, мол, уме и прошу послать меня на курсы пчеловодов!..» Ну, правление и решило: послать на курсы. Съездил. Вернулся и первым делом увел от Леньки Куприхина свою зазнобу, Любаху Паньшину, которая ждала его из армии не год и не два — четыре года матросской службы, но как стало известно, что осел демобилизованный моряк в Истринске, до Попереченки не доехал, — в тот же месяц вышла за Леньку, не попавшего на службу по болезни и все эти годы увивавшегося за Любой. Назло Володьке, надо понимать, вышла... Ну, переехали они с Володькой на пасеку, отремонтировал ее новоиспеченный пасечник дом для зимнего жилья (после дедушки Ераса ни один не зимовал на Мяконьком, обходились наездами из деревни). Через год Люба родила мальчонку, внука Фросе, а Вовка собрал более десятка роев в старый роевник дедушки Ераса.

Еще через год появился второй сын, а Вовка сдал в колхоз четыре тонны меда — почти в полтора раза больше плана.

И вдруг, как гром средь ясного неба, Вовка тетки Проськи ворует в колхозе зерно!

На исходе ночи, когда в деревне начинают горланить первые петухи и сон свинцово смеживает веки, комбайнеры, погасив фары и заглушив моторы, вздремывают на полчаса, не больше — до того момента, когда начнет развидняться и сонливость как бы поотпустит немного. В эти-то полчаса кто-то верхом на лошади успевал бесшумной тенью подъехать к одному из комбайнов, нагрести пшенички в переметные сумы и благополучно отъехать. Замечали мазурика чаще всего в тот момент, когда дело им уже было сделано — пшеница в сумах, сумы на лошади, сам мазурик в седле. Иные со сна, сгоряча, схватив гаечный ключ, с матом кидались вслед за всадником — но куда там! Для острастки стреляя вверх из двустволки, всадник пускал свою лошадь галопом и скрывался в ближайшем ельнике. Устраивали засады, но ночной мазурик то ли всегда был осведомлен, то ли чутьем угадывал, к какому комбайну не стоит сегодня соваться, — всякий раз уходил, полоша ночь выстрелами. И единственной уликой было — след просыпанной пшеницы (вроде как ручейком стекала из прорванного угла сумы), ведший по проселку в сторону Володькиной пасеки...

— Вот тут што хошь, то и думай, — горестно заключила бабушка Наталья. — Ераса Лексеича, покойничка, бог миловал, не довел до такого позора дожить...

Бабушка Арина возразила:

— Был бы живой Ерас, так и на пасеке не приключилась бы такая чехарда, и Вовка после армии прямиком ехал бы домой, к матке с дедом, и жил бы теперь в деревне, на виду у Проси, и не было бы такой оказии...

Словом, выходило, что во всей это передряге виноват один человек — дедушка Ерас: зачем рано умер?

Пополудни, сладив на скорую руку удилища из тальника, мы втроем — отец, Люся и я — заспешили к правому притоку речки Быструшки — ручью Мяконькому

Город за долгие годы исподволь приспособил нас к стремительному ритму, к геометрической выверенности и скупой емкости окружающего, которые и кажутся нам воплощением

высшей организации человеческого бытия.

В деревне же все иначе, начиная с вольготности, неограниченности мира за околицей (то-то сельские жители, попав на день в город и намаявшись от суетни и толкотни на узких каменных дорогах, где и земли-то не видно, чувствуют себя не в своей тарелке и мечтают скорей попасть домой).

Мы вышли за поскотину, по сочно зеленой, еще не тронутой росой отаве пологого выгона спустились к деревянному мостку — с десяток свежеошкуренных бревен в накат — и стали, пораженные простотой и естественностью открывшегося мира. Задумчиво и умиротворенно копился на плесах ручей Мяконький, чтобы на первом же перекате доверчиво высказать передуманное; склонились к воде, словно сетуя о чем-то, тихо трепещущие лиловые головки иван-чая, а гибкостанная ива без устали полоскала в плавных струях вылинявшие к осени свои рукава. На бугре затарахтел самоходный комбайн, и тотчас из-за ближайшей излучины с шумом вспорхнула пара уток и низко пошла над стерней, с которой наносило терпкие запахи жатвы... Шла привычная жизнь, и все в ней было просто, и цельно, и гармонично. И была эта жизнь истоком всего сущего в нас, была нашей родиной...

Так мы стояли и смотрели вокруг, думая каждый о своем, а может, об одном и том же.

— Ты ручьем-то, не по проселку, ходил когда на пасеку? — первым тихо заговорил отец, словно прислушиваясь к своему голосу.

— Ммм!.. Лет двадцать теперь уж назад! Это в тот год, когда ты вернулся с войны.

— Да? Ты думаешь, это тогда, в сорок пятом? — быстро спросил отец, и глаза его заблестели: видно, опять что-то вспомнил особенное и счастлив.

Особенное это было, как я думаю, наша с ним рыбалка здесь, на Мяконьком, двадцать лет назад. Я не вспомнил об этом первым, а должен был. Ну хотя бы потому, что шли мы сейчас к Володьке, а тогда он был с нами. А уже у самой пасеки, в Черемуховой лощине, мы встретили и дедушку Ераса — широкой темной ладонью, как совком, он сгребал рой с куста черемухи в большое редкое сито с берестяной обечайкой. Пчел я боялся дико. Не проходило и дня, чтобы хоть одна пчела не укусила меня (это в деревне-то, где пчел было не так уж много — по два-три улья у редкого хозяина в огороде или палисаднике). Бабушка Арина вечно посмеивалась беззвучно, сидя на крыльце и глядя, как я бегаю по улице и отчаянно машу руками, пытаясь отбиться от пчелы. Лицо-то чаще всего мне удавалось закрыть — в конце концов я падал ниц, уткнувшись носом в мурашок, но в макушку пчела вонзалась-таки. С ревом бежал я на Быструшку — делать холодные примочки, которые, кстати, помогали мало. Вздувалась шишка, и бабушка Наталья, погладив меня по голове мимоходом, добродушно бурчала: «Это что ж ты, друг ты мой ситцевый, никак не возьмешь в толк — не бегай и не маши руками! Ну, пчела. Дак и что с того? Больно ты ей нужен! Летает и летает себе, а ты размахался тут же! Пчела и думает, что ты на нее нападаешь...» Нечего и говорить, что пасеку я обходил за версту. Дедушка Ерас это знал.

— А, кто идет-то!.. — густо, баском гуднул он, когда мы встретили его в Черемуховой лощине. — Вот опоздал-то, Витюха, нет чтобы раньше тебе подоспеть: у меня, язви его в душу, рой никак не садился. Выметнулся из улья вслед за маткой и давай куролесить! Кружит и кружит! Ну никак не угомонится! Вот чтобы тебе тут-то и подойти, парень, да и врезать во все пятки вдоль по лощине — он бы тебя живо приметил...

Отец засмеялся, а Вовка с ходу подлетел к дедушке Ерасу и как ни в чем не бывало взял у него из рук берестяной роевник. Утихомирившиеся пчелы сплелись в нем в живой комок.

— Молодец, Вовка! — сказал дедушка Ерас. — Можа, пасечником будет, не то что ты, бергалл. — Он поерошил мои волосы, по привычке обзывая бергаллом (городским человеком), и только после этого, степенно оглаживая окладистую бороду, подошел к отцу, обнялся, расцеловался с ним.

— С возвращением тебя, Василий! То-то мать — Наталья намедни трундила — сон там какой-то ей привиделся, будто гостю быть. А я ишо посмеялся над ней... А оно вишь как обернулось...

Дедушка Ерас был особенно рад видеть моего отца живым-невредимым, утер казанками узловатых пальцев повлажневшие глаза (два сына его из трех и зять, Вовкин отец, с войны не вернулись).

Они заговорили о войне — и о той, какая только что закончилась, и о той, на которой воевал когда-то дедушка Ерас. «Война-лихоманка... Наши-то вон, Семен, Иван и Степан, Вовкин отец... Просю жалко, исхлесталась вся, в колхозе одни бабы да мы, старики. Говори, добро ишо, что я дюжаю, пособляю чем могу... Были года — ни картошинки, ни ячменинки в колхозе, — на меде и выезжали. Весь колхоз кормился. Возили медок-то в Истринск да на продукты какие и меняли. И пережили! Грех, грех пасеку забывать, особливо эту, на Мяконьком... А что останется опосля меня? — как бы сам себя спрашивал дедушка Ерас. — Не вечный же я... А замены-то ведь нету, Вася... Ну, бабу какую поставят — дак без мужика здесь не сладить, силов у бабы не хватит. Я как думал: ребята с войны вернутся — хоть одного да сманю на пасеку, а оно вишь как получилось...»

Поделиться с друзьями: