Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Роман графомана
Шрифт:

Мы на Западе частенько попадали впросак с нашим образом мыслей. Русский солдат, защищавший Ленинград, автор книг о Блокаде города, выступая в бундестаге, строго вопрошал: «А как это немецкие солдаты могли ждать девятьсот дней, чтобы блокированный город, где оказались старики, женщины и дети, капитулировал?» Депутаты краснели от стыда за воевавших соотечественников. Гостя провожали с трибуны овацией, стоя. Воин заслужил это. Но в том выступлении, взывая к совести, девяностолетний солдат ни словом не обмолвился о Сталине, позволившем умирать сотням тысяч, о вожде, который преступно не воспользовался шестидесятикилометровым берегом Ладоги, свободным от блокады, речными суда, готовыми не только эвакуировать голодных женщин и детей на восток, но и перевозить ежесуточно тысячи тонн продовольствия. Почему-то солдат не объяснил депутатам, что Сталин считал себя ответственным за снабжение армии, а не гражданского населения.

Стало быть, в бундестаге русский солдат-писатель

скоморошествовал. Ничего странного. Он из страны скоморохов. Скоморохи-цари, скоморохи-челядь, скоморохи-граждане, лидеры, солдаты, генералы, студенты… Лучшие актеры – непременно скоморохи. Все разыгрывают друг перед другом одну и ту же пьесу: патриотизм свят, верность Родине выше человеческой жизни.

Оказавшись в эмиграции, отечественное телевидение Марк игнорировал. Я же туда в 2010-х иногда забредал. И всякий раз напарывался на просмотры кино советских времен, на воспоминания о войне, на советскую мемуаристку в различных жанрах. Казалось, людям Той Страны интереснее вспоминать, чем жить. Они соскучились по персонажам советской литературной, музыкальной, кинематографической культуры. Аллергия на советское сменилась ностальгией. Нет, я не против воспоминаний. Но мне казалось, что пришло время не ностальгиям, а попыткам заново осознать прошлое.

2

Сочиняя «Роман Графомана», Марк подгонял себя – а вдруг не успеет. Как это жить с пониманием, что ты сам, отказавшись от химиотерапии, принимаешь решение, которое сокращает срок жизни. Спросил врачей – сколько осталось. Ответ – речь не идет о месяцах. Точно есть несколько лет. Но ощущение жизни острее с того момента. Вид из окна отеля в Фолкстоуне, вкус кофе из аппарата, подаренного сыном, чувство красоты тенниса, когда выходил размяться на корт… В жизни как будто ничего не поменялось. А когда садился за компьютер, ощущение обозримо близкого конца обостряло мысль. Рушились мифы, идолы, которыми обзаводился годами. Вдруг вылезли известные слова Галилея: «А все-таки она вертится», якобы сказанные им после отречения. Скорее всего, ему было не до диссидентских афоризмов после суда инквизиции. Никто ж этих слов не слышал. Зато красиво и возвышенно.

С затаенным удовольствием Марк изобличал затасканные изречения, подвергал сомнению устоявшиеся идеи, низвергал авторитеты. Сладострастно расправлялся с современниками. Не щадил и себя. Зачем, вопрошал он, пишу «Роман Графомана»? Ни сын, ни дочь не станут меня читать, могу сказать с определенностью. Обольщаться было бы глупостью. Смириться помогал опыт классика. В дневниках 1885 года Л. Толстой жаловался, что его работы, которые были его жизнью, мало интересовали жену, что она лишь из любопытства, как литературное произведение, прочитывала то, что писал он теперь. А дети, те даже и не проявляют интерес. Вам кажется, что я сам по себе, а писанье мое само по себе. Писанье же мое есть весь я. В жизни я не мог выразить своих взглядов вполне, в жизни я делаю уступку необходимости сожития в семье; я живу и отрицаю в душе всю эту жизнь, и эту-то не мою жизнь вы считаете моей жизнью, а мою жизнь, выраженную в писании, вы считаете словами, не имеющими реальности.

Примерять свою судьбу с судьбой Толстого – дерзость. Но какое-то мстительное чувство довлело над разумом – мол, даже Толстого в семье не читали. А когда принялся за духовные сочинения, заподозрили, что выжил из ума. В самом деле, кто из родни читал его «Исповедь», «В чем моя вера?», «Так что же нам делать?». Да никто. А писатель считал это важнее из всего написанного прежде. Марк принял к сведению признание Толстого, начавшего писать «Анну Каренину», что тот забросил дневник, который вел каждодневно. Все шло в роман. Марк последовал за классиком, но вскоре обнаружил, что его собственные записи путались и не помогали ему сочинять. Они множились, превращая сюжет в хаос. К примеру, героя зацепила проблема миметизма. С одной стороны, сын хотел подражать отцу, а с другой – хотел отвергнуть его, забыть. На самом деле (сын не знал этого) Марк испытывал тайное презрение к себе. За бездарность.

Снова и снова пробовал переосмыслить вехи биографии Толстого – Севастополь, драма женитьбы, семейное счастье, разочарование, замысел эпопеи в 1856 году, перерыв, когда сочинялась «Анна Каренина», и возвращение к эпопее в конце 1870-х. Но как самому связать эмигрантскую биографию и свой жизненный опыт – годы, проведенные в Той Стране, женитьбу, рождение сына, дочери со страстью к сочинительству – это Марк представлял плохо. Знал одно – его теперешняя попытка осуществить замысел стала смыслом жизни. Составляя план «Романа Графомана», Марк держал в уме набоковское – «в искусстве цель и план – ничто: результат всё».

В сочиненной биографии Марк искал косвенные параллели с обстоятельствами жизни Бродского. Все, что издавал Поэт, получало в печати

прекрасные отзывы. Ведущие издания помещали длинные рецензии. Ему отдавали должное за «пассажи, показывающие его искусное обращение с мелкими частностями». Иное дело Марк. Он полагал, что родился не там, где должен; учился не тому, чему хотел, женился не на той, которую искал. Лишь страсть сочинять, как и Бродский, почувствовал рано. Не изменял ей никогда. Начал репортером. Стал очеркистом. Перешел на документальную прозу. Книги его не стоило бы вспоминать, если бы они не становились придатком неизбывной славы героев, о которых повествовали. Хотя некоторые второстепенные его персонажи представляли собой беспощадную пародию на ныне здравствующих деятелей. Что выдавало в нем зеленого автора, не способного засекретить реальные лица и начать движение в сторону художественной прозы.

Взявшись за «Роман Графомана», Марк рисковал превратиться в хроникера, летописца. Потому попросил меня быть его если не редактором, то первым читателем. С правом вносить в текст замечания. Вылавливая и выковыривая ошибки, штампы, расхожие метафоры, я, в свою очередь, заявил, что он не должен щадить ни отца, ни мать, ни детей и даже правды. Писатель может видеть мир своими глазами, накладывать мазки на исторические события, как художник своими красками, не слушая никого. Разумеется, он не должен щадить и себя.

Марку поначалу хотелось попривлекательней изобразить автора «Романа Графомана». Но у него получался человек пустой, крикливый, до крайности возбуждающийся в сочинительстве по самому ничтожному поводу, по всякой удачной фразе, меткой метафоре, точному определению. Он принялся улучшать его лик. Я высмеял эту затею. Он прислушался, а дальше пошел своим путем. В творческих поисках нажимал на аллюзии и реминисценции, позволявшие заимствовать и не быть уличенным в плагиате. Оседлав классику, перепахивал «Темные аллеи» Бунина, «Первую любовь» Тургенева, «Даму с собачкой» Чехова, «Крейцерову сонату» Толстого. Зацепил зарубежных мастеров – Флобера, Золя, Набокова. С пристрастием прочесал Джойса. И когда в «Улиссе» на одной странице обнаружил десятки реминисценций, а в конце романа набрел на сотни примечаний и отсылок, решил, что нашел путь к успеху.

Марк постоянно оглядывался на меня, ощущая потребность в моей интеллектуальной щедрости. Напрасно. Я был автором, далеким от него. Глубинного резонанса и диалога между нами не произошло. Его больше интересовали нюансы, а меня – схемы. Скажем, я принимал замечание литературоведа Э. о полярности русских: святое и звериное начало у них сильнее среднего – человеческого. И в религии так же: у православных в загробном мире есть рай и ад, а у католиков между раем и адом есть чистилище. Марк был знаком с Э. и отвечал ему и мне, что православным незачем чистилище в загробном мире. У них в церкви в этом мире есть институт исповедальности – пришел, исповедался, покаялся и чист. Мало общего оказалось у нас с Марком и во взгляде на Чехова, которого он чуть ли не обожествлял. И для него был как ушат холодной воды, когда я привел слова С. Аверинцева [7] , искренне удивлявшегося, как это из Чехова получилась икона интеллигентской порядочности.

7

Аверинцев С. С. – философ, литературовед.

3

Реминисценции, допуская копирование и цитирование без ссылок и кавычек, представляли образ литературы в литературе, позволяли бессознательно вкладывать в текст не только то, что когда-то было познано и забыто, но и чего вовсе не было. Но делать все это добро содержанием «Романа Графомана», по-моему, было опрометчиво. Марк намеренно пренебрег строгим сюжетом и принялся таскать читателя из эпохи в эпоху, от одного персонажа к другому, представляя всех одним абзацем. Такое могло сойти за высокую прозу с креном в сторону постмодерна, если не пускаться в обличения и сравнения. Марк же решил противопоставить российского Телещеголя легендарному американцу Ларри Кингу, потрясавшему непредсказуемостью на канале CNN, Джону Симпсону, военному корреспонденту Би-би-си, создававшему впечатление, будто он вел за собой войска на взятие Бейрута, Багдада, Кабула… Телещеголь, не вылезая из Москвы, вещал на Первом канале телевидения. Хорошими манерами и идеологией гурмана он косил под европейского денди – то ли британца Джорджа Браммела, то ли француза Барбе де Оревильи, – прогибался перед властью, мгновенно приспосабливаясь к менявшимся правителям-автократам. С Первого канала он время от времени прыгал на независимый канал «Дождь», на либералистское радио «Эхо Москвы». Пописывал и в интернет-журнал «Сноб». Наконец, создал телеакадемию, открыл «Жеральдину» – французский ресторан на Арбате имени своей матери.

Поделиться с друзьями: