Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Всё было ненастоящим, но очень похожим на правду. Кино всегда неправда. И здесь, на заочном отделении, привыкать к этому нужно было сразу. Хотя и заочно. Отсюда проистекало непонимание нашего забавного положения. Путаница, выбранная по призванию, причём абсолютно искренне. Так сказать, дурдом для супернормальных.

Преступление, выбранное самой же старухой-процентщицей, понимаете?

Кирпич – ссадина под глазом, булыжник – шрам на макушке, валун – вмятина на черепе и лёгкое сотрясение мозгов. Мы все были инвалидами, не успевающими понять причину увечий. То есть мы болели здоровьем и невыносимо страдали от своей неуязвимости. Наверное, все мы были обманутыми придурками, сброшенными с самолёта без парашютов. Наш затяжной прыжок был поэтому стремителен

и в то же время абсурдистски бесконечен.

Мы были студентами Великолепного института кино, совершенно ему не нужными.

На первом курсе никто из нас этого не понимал. В карманах студбилеты, позволявшие шляться по всем четырём этажам крепости на Вильгельма Пика, влезать на лекции важных «да» и нервных «нет», курить, сидя на подоконниках, смаковать местные истории и анекдоты и даже бегать подземным ходом на территорию киностудии имени знаменитого Писателя – Буревестника революции, чтобы подышать воздухом профессии… Что ещё? Честное слово, по эмоциональному накалу и туману в голове это было сродни первому поцелую с любимой девушкой. Хотя именно свобода действий и доступность желаемого были как раз обратными знаками свободы и доступности. «Безобразиями» того мира, в который мы попали. Мы преспокойно тупели. Мы неожиданно забыли свою совейскую родину и вообразили себя бродягами без роду без племени. Свободными творцами, художниками правдивого слова, так его растак, и почти что редкостными гениями.

– Вот, написал страшную вещь про армию.

(Слово «страшную» произносилось громко, чтобы его услышали на соседнем подоконнике.)

– Покажи мастеру.

– Я уже показал её Аполлинарию Герасимовичу.

– И что?

– Назвал меня самоубийцей, посоветовал засунуть её подальше в стол и никому не показывать.

(«Самоубийцей» произносилось в три раза громче.)

– Гоша, ты гений.

– А толку?

– Дашь почитать?

– Дам. Только обед в буфете – за твой счёт. Я на мели.

– Пошёл ты!..

На первом курсе нам нравилось такое фрондёрство. Тем более здесь, в трёхэтажном уродце, вдали от основного, ампирного здания Великолепного института. Тут было как бы безопасно и как бы всё понарошку. А аристократические подоконники на Вильгельма Пика нам заменяли дворовые скамеечки под старомосковскими липами на Будайской улице в районе Ростокино. Но однажды мне пришло в голову наше сходство с человечками из свифтовской Лилипутии. Я ужаснулся. Наверное, детская впечатлительность давала себя знать и теперь. Ночью на кухне, за пишущей машинкой, под которую подкладывалось верблюжье одеяло (чтобы не тревожить стуком клавиш спящих в комнате трёхлетнюю дочку и жену), меня вдруг заклинило. Короткометражный сценарий, мой отчётный курсовой труд, шёл прахом. Я понял, что начал играть сам с собою в странную игру под названием «отличник боевой и политической подготовки рапортует о своём подвиге на стратегически важных манёврах». Сердце похолодело, и во рту появился привкус мочи с кровью.

Какая безобразная ложь всё то, что я пишу! Заочно, в течение одного курса меня сделали участником циркового представления тех, кто «нет», и тех, кто «да», с моего молчаливого, восторженного и полного соплей согласия. Ради чего я пошёл на эту подставу? Ради какого киношного будущего? В том жёстком мире всё – это или настоящее, сегодняшнее, или никогда не сбывающееся. «Не читки требует с актёра, а полной гибели всерьёз». Это же не стихи, а добровольный смертный приговор. Я перечитал свою писанину и понял: в мире кино надо гибнуть с первого шага по-настоящему или вообще туда не соваться!

Поэтому я сидел на кухне и всю ночь думал о том, способен ли я приговорить себя к настоящей гибели или могу только играть в крошечных солдатиков с позволения Великолепного института кино?

Что же я надумал? Ничего. И продолжил обучение неизвестно чему и неизвестно зачем. Мне было невдомёк, что среди «безобразников» тоже надо быть «безобразником»: в данном случае соответствовать тем культурным и этическим клише, которые стали к тому времени почти что совейскими иконами.

Примечательным

был разговор с тем самым Сашей, с которым я познакомился в первый день первой нашей сессии. В юности мы оба были легкоатлетами, я «рубил» стометровку, а он «махал» в высоту, вот и выделили друг друга сразу из всей компании (рыбак действительно видит рыбака издалека). По истории кино на втором курсе нам показывали «Иван Грозный» Эйзенштейна, страшную четырёхчасовую нудятину сорокалетней давности. Поэтому мы в темноте сбежали из просмотрового зала и приземлились в той самой шашлычной на Бажова. До финала киношедевра у нас было больше трёх часов. Самое подходящее время для пива и баранины под соусом «пиканто», как мы с Сашей прозвали эту томатную бурду с кольцами лука. Ну и для болтовни о всей этой кинолаже.

После первого глотка ледяного пива (а вот оно в «демонтажной» – опять же наша шутка с Сашей – было действительно шикарным) приятель вдруг сказал:

– Надоела мне эта лямка. Пора рвать отсюда.

Я философски пожал плечами:

– Ну и стоило сюда лезть?

– А я и не лез. Поступил ради смеха.

Саша был очень талантлив. Писал короткометражные новеллы с динамичным действием, полные острого, изящного юмора. Я ему немного завидовал, потому что сам был скучным писакой и пессимистом. То есть излагал свои незамысловатые соображения нудно и наставительно. Каков поп, таков и приход. Сладкая московская жизнь заливала мои литературные забавы патокой.

Городов писал по-другому и о другом. Его литературный нюх возбуждал ему мозг и сердце. Но Саша был из тех, кого называют непоседой или перекати-поле. То есть он не любил одномерности и запрограммированности. А «безобразия» Великолепного института требовали от нас и того и другого. Совейское искусство не терпело сумасбродств и непредсказуемости на бумаге и тем паче киноленте.

– Не заводись, – сказал я. – Диплом такой конторы никогда не помешает.

– Помешает.

– Фигня.

– Ничего не фигня. Ты вот под кого пишешь?

Если честно, не терплю таких намёков. Но Саша говорил искренне, и я ему поверил. Потому и признался:

– Под Чехова.

– До Чехова нам всем, как до Альфы Центавра. А если честно?

– Ну под Сэлинджера.

– Похоже. А я под Хармса. Обэриутствую. То есть мы оба в «дисквале». Не допрыгнем и не добежим до светлого будущего по причине гнилой интеллигентской крови. Твой Сэлинджер и мой Хармс тут не катят. Они в нашей мастерской – как лишаи на чистокровной суке. «Нужны мы, Вань, с тобой в Париже, как в русской бане пассатижи».

– Преувеличиваешь. По-моему, и мои, и твои сценарии Михал Михалыча устраивают.

– Его и Пикуль устраивает, и Бондарчук с Калатозовым.

– А тебя нет?

– А меня нет. Вот здесь все эти бесконечные «Повести о настоящем человеке» и вечные «Летят журавли». Надоело лизать жопы ветеранам, понимаешь? Тебе двадцать четыре, мне уже за тридцать. Момент истины. Не вышло из меня совейского киножуя. Буду отваливать, опять искать своего острова в житейском море.

Я понял, что он не врёт. Говорил Саша добродушно, но именно в спокойном мужском голосе твёрдо звучал тот самый момент истины, то бишь чёткое понимание необходимого разворота.

Но мне тогда ещё казалось, что ситуация нормальная и Городов слегонца фанфаронит. Подражает своему любимому Хармсу.

Я сделал удивлённое лицо и спросил:

– Пойдёшь в управдомы?

– Честный управдом лучше совейского киножуя. И потом…

– Что потом?

– Нет тут никакого кино, Паша. Сколько раз нам показывали «Чапаева»?

– Пять или шесть.

– Знаешь, зачем?

– Ну, типа шедевр звукового кино. Типа чтобы сделать из нас классных сценаристов.

– Мудаков сделать они из нас хотят, а не сценаристов. Там у них, ветеранов-киножуев, уже все корыта поделены. А мудаки пусть верят, что их тоже к столу допустят. До общего пира. «Мальчик у Христа на ёлке». Достоевского читал, надеюсь? Так вот, Паша. Я через окошко на эту бандитскую пирушку смотреть не собираюсь. И умирать от голода тоже.

Поделиться с друзьями: