Роман по заказу
Шрифт:
— Андреевна-то? Она, сказать тебе, во как держит! — тетя Клава сжала в руке влажную тряпку так, что из нее потекла водица. — У нее любой горлопан скиснет. Не гляди, что сама коротышка. Всем бабам — баба, сказать тебе.
Вспомнилось, как Глинкина строго постукивала по столу маленьким плотным кулачком, четко и стремительно ведя заседание педсовета, — тетя Клава зорко подметила ее хватку, как в общем-то полностью совпадали и все другие отзывы. Энергичная, замечательная, заслуженная — одних эпитетов на целый очерк хватило бы!
Размышляя, что предпринимать дальше, я вышел из пустого прохладного вестибюля в самый разлив погожего июньского дня. В струистой синеве плавилось, растекалось горячее солнце; в полудреме, не шелохнувшись, стояли старые липы и вязы, сладко и густо пахли
Тенистая аллея вела под уклон к железнодорожной станции; через неглубокий, поросший травой ров был переброшен каменный мостик, с овальной горловиной проема — возле него, припадая культей на деревяшку, неспешно орудовал метлой небритый сторож.
— А вода тут когда-то была? — закуривая, полюбопытствовал я.
— Годов пять еще, как была, — отозвался, между двумя взмахами метлы, сторож. — Это наша Серафима как начальницей стала, так спустить велела. Чтоб не утоп кто — из мелюзги, значит.
Ну что же, разумная предосторожность, хотя, подновленный молодыми кленами и липами, старый парк с неожиданной полоской воды был, конечно, красивее.
Аллея спускалась к самой станции — к деревянному, крашенному суриком вокзальчику, прикрытому сверху липами, к сизо-голубоватым рельсам, где внятно пахло горячим металлом, мазутом, разогретой щебенкой. По другую сторону линии, в низине, лежали пойменные луга, с редкими, словно остановившимися в раздумье осокорями, блестела Сура, а еще дальше, за рекой, таинственно и влекуще синели леса благословенного Засурья. Представилось вдруг, как совсем недавно — всего одну человеческую жизнь назад — здесь на минуту останавливался курьерский поезд, как пышноусый, в белом кителе генерал галантно, кренделем, подставлял руку своей молодой супруге, и она, поддерживая белоснежные шуршащие юбки, под белым кружевным зонтиком, в сопровождении почтительно отставшей челяди, неторопливо поднималась по аллее — радостно отдыхая глазом, после каменного жаркого Питера, на этой зеленой благодати.
Легко думалось о чем угодно, только не о злополучном очерке. А чего бы казалось проще — написать несколько смачных абзацев об этих заливных лугах с одиноко разбежавшимися по ним осокорями; представить, как из вагона пригородного поезда легко, на тонких каблучках, с лакированной сумочкой в руке соскакивает маленькая полная женщина с волевым лицом и плотно сжатыми губами и спешит к школе, отвечая по пути на почтительные приветствия колхозниц, торопящихся к поезду с тяжелыми корзинами, дежурного по станции, в красной фуражке, сторожа с культей, шаркающего метлой в тенистой аллее. Заслуженная, энергичная, замечательная, возглавляющая одну из лучших в области школ, где высокая успеваемость, отличная дисциплина и спаянный коллектив, с полуслова понимающий своего директора. Вот бы и очерк готов…
В ожидании пригородного поезда женщины сидели на лавочке, громко судача и лузгая семечки, почти у ног каждой стояли плетеные корзины, прикрытые марлей, с проступившими поверху красными ягодными пятнами. Прошкино славится у нас в области своими садами, и жители его, чаще всего, конечно, жительницы, поставляют на городские рынки всяческую зелень, конкуренции с которой не выдерживает ни кооперативная, ни государственная торговля. Сейчас начался сезон «виктории» — ее твердые квадратные бочки так и выпирали из-под марли.
Невольно раздувая ноздри от тонкого пряного запаха, я свернул из газеты вместительный кулек, упросил смазливую молодуху продать ягод. Поигрывая бровями и явно злоупотребляя своей миловидностью, она под общее одобрение товарок заломила несусветную цену. Отступать было неловко; молодуха принялась деловито отмерять крупную «викторию» граненым стаканом: три-четыре штуки, а пятая уже сверху — вроде и нет ничего и вроде даже бы с походом; жадничая, я набрал целый кулек, блаженно растянулся на траве, в тени за вокзалом.
Славно это — бездумно прислушиваясь к птичьему щебету и поглядывая в синее небо, безотказно черпать из кулька, разминать во рту то совершенно красные, то еще с белыми
пупырчатыми бугорками ягоды, захлебываясь прохладным кисло-сладким соком. Половину съел с наслаждением, вторую половину — повременив — с меньшей охотой, последние ягоды, с незаметно приставшим песочком, от которого похрустывало на зубах, — с трудом. Не пропадать же добру, когда такие деньги плачены! На языке, на деснах, на нёбе осталось ощущение стягивающего холодка и кислоты — дорвался, называется! Вместо того чтобы думать и что-то в конце концов решать.Глубокомысленно похмыкивая, я свернул с аллеи на узкую боковую тропку — здесь, в зеленой чащобе, сбрызнутой солнечными пятнами, было безлюдно и рассуждать можно хоть вслух. Конечно, разумнее всего признаться, что ничего с очерком не получается, но престиж мой был уже уязвлен. Да будь он неладен тот день, когда я так неосторожно согласился на эту командировку.
Тропинка привела на поляну у изгороди, где стоял небольшой, о трех окнах, бревенчатый дом, в котором доживал вышедший на пенсию бывший директор школы, Иван Петрович, — вот он-то сразу вызвал чувство симпатии: с ним одинаково приятно было и поговорить и помолчать.
Иван Петрович сидел, как всегда, на скамейке, врытой в землю, положив на полированный набалдашник палки руки и опустив на них рыхлый, плохо выбритый подбородок. Ветерок шевелил на его удлиненной голове серебристый цыплячий пушок. Блеклые голубые глаза, на которые набегала, высыхала и снова набегала невольная старческая слеза, смотрели кротко и радушно.
— Опять в наши края? — он пошевелился, приглашая занять место рядом с собой.
— Да, зачастил…
За его плечами долгая жизнь, полвека из которой отдано школе, детям. Одет он сейчас по-домашнему, точнее — по-стариковски: в тапочках на босу ногу, в мятых брюках, расстегнутый ворот светлой рубашки несвеж. На первомайском школьном вечере я видел его в отутюженном черном костюме, с двумя орденами Ленина, — он посидел полчаса в президиуме и тихонько ушел, старый, молчаливый, одинокий. В марте он схоронил жену — тоже учительницу — и, говорят, сильно сдал. Мучает Ивана Петровича и болезнь — спазмы сосудов головного мозга. Он рассказывал: вдруг темнеет в глазах, и тогда — этому я сам уже дважды был свидетелем — как слепой, на ощупь достает крохотные белые таблетки, глотает их и, навалившись на палку, неподвижно ждет, когда отпустит. Потом он осторожно, словно не веря, переводит дыхание, блеклые выцветшие глаза его яснеют. Он начинает деликатно расспрашивать о чем-нибудь или что-нибудь рассказывает сам. Слушать его всегда интересно. Я уже знаю, что сюда, в Прошкино, Иван Петрович эвакуировался в войну из Белоруссии, где также был директором школы. В прошлый раз он рассказывал, как трудно было ему, крестьянскому сыну, сдавать на звание народного учителя, как он находился под надзором полиции и однажды урядник с понятыми сыскал у него крамолу: открытку с изображением отлученного от церкви графа Льва Толстого… Тогда же, воспользовавшись добрым расположением, я принялся расспрашивать Ивана Петровича о Глинкиной.
— Человек она опытный. Энергичный, — помедлив, почти точно теми же словами, что и другие, отозвался Иван Петрович; в негромком его голосе проступили какие-то растерянные и виноватые нотки. — Отстал я от школы, голубчик. Старик…
Может быть, тогда-то впервые и возникло у меня какое-то сомнение, настороженность к объекту очерка; почему так скупо и в общем-то не очень ловко скрывая нежелание, отозвался Иван Петрович о своей преемнице? О нем самом, например, педагоги говорили куда более охотно и теплее. Во всяком случае, даже рискуя оказаться бесцеремонным, я уже знал, что снова вернусь к прежнему разговору — вот только дождусь подходящего момента.
За оградой, взбрыкивая спутанными ногами, протяжно заржала лошадь, — не меняя позы, Иван Петрович покосился на нее, слабая улыбка тронула его вялые, с сининкой губы.
— Читал в газете: провели в городе опрос, сколько школьников видели лошадь? Семьдесят процентов — никогда не видели. — Иван Петрович покачал головой, не подымая ее от набалдашника палки. — А я на такой коняге из Белоруссии эвакуировался. Прямо сюда.
— Да сколько же вы ехали? — поразился я.