Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Роман с героем конгруэнтно роман с собой
Шрифт:

Не удержаться. Еще одна сказка, седьмой класс, называется: «Друг». Мальчик писал.

«Жило-было Пустое Множество. И такое оно было одинокое! Пересечение его с любым Множеством всегда было пусто. Однажды Пустое Множество повстречало Плюсик. Плюсик был покорен добротой и одиночеством Пустого Множества. И они стали друзьями. Плюсик помог Пустому Множеству объединиться с другими Множествами. Он сделал это незаметно для других и даже для самого Пустого Множества. Настоящие друзья всегда делают добрые дела, не рассчитывая на аплодисменты».

А вот что этот же мальчик писал уже Маргарите, в девятом классе. Сочинение: «Почему Дмитрий Ионыч Старцев превратился в Ионыча».

«В конце своей жизни Дмитрий Ионыч Старцев из человека превратился в испорченную шарманку, говорящую только несколько фраз и собирающую деньги. Он стал вещью. А зачем вещи такое длинное название… Из всех чувств у него осталось одно — жадность,

из всех желаний одно — побольше накопить. Обнищание его началось уже давно, по-моему, его любовь к Котику — начало его. Почему это произошло? Я думаю, что виноват прежде всего он сам, но только в том, что был ленив. Он ничего не пытался изменить в своей жизни. Старился, полнел, опускался. У него в душе образовалась пустота, оттого что чувства были растрачены, а пополнить было нечем, а он и не пытался ее заполнить, вот тут эта пустота и съела всю его душу, как тля сжирает листья. Самое плохое было то, что у него потерялась цель жизни от постоянной будничности и скуки, а на место ее стала жажда наживы: считать бумажки. В чем было виновато и было ли виновато общество? Естественно. Среда всегда влияет на человека, чего уж хорошего в том обществе было. Но ведь можно как-то бороться. А Ионыч, тогда еще Старцев, закрылся в себе и все мечтал, глядя в тарелку. Ведь „обыватели“ — те же Ионычи. Человек должен сам стараться освежить и наполнить жизнь, а он не старался. Он обленился душою — в этом его главная беда. Любовь его не могла спасти, потому что он полюбил не человека, а „молодое, изящное и, вероятно, чистое существо“. Такая любовь не могла дать удовлетворения его обнищавшей душе. Да и он сам чувствовал в этой „любви“ что-то не то, а к тому же он просто-напросто боялся сильного чувства. Он был трус. Он боялся изменить свою жизнь. А все это и привело его к Ионычу».

Все бы так, взрослые бы — так, прозирали Чехова! Меня здесь поражает осознанная гражданственность позиции — жизнь свою ты обязан наполнить сам, иначе ты — вещь, и нечего сваливать на общество, какое бы оно ни было; бессильное чувство — лень, вот его определение лени, очень достойное, человек, коли он человек, достоин только сильного чувства, и только оно для души спасительно, нужно уметь сформулировать для себя цель, кибернетики знают, что формулировка цели — самая сложная задача в любой программе для любой машины, и следовать ей бесстрашно, человек сам перед собою несет за себя же полную полноту ответственности…

Я еще раз поглядела фамилию. Имя. И вдруг меня стукнуло — я же этого мальчика знаю! Он же из Машкиного класса, третья парта у стенки, на уроках литературы охотно спорит с Маргаритой, идеи выдвигает завиральные и весело их отстаивает, на математике — один из первых, но хмур, по-моему, у этого мальчика с Ним начались уже сложности, девятый класс — не шестой, возросшая взаимная требовательность, общаются они с Ним подчеркнуто вежливо и исключительно по делу. Кстати — о множествах, с которыми так этот мальчик свободно поэтичен в своем седьмом. Применительно к произведению искусства в теории множеств у Кантора, по-моему, неувязка: мощность множества произведения искусства, взятого целиком, по-моему, безусловно больше, чем мощности всех входящих в это же произведение подмножеств, а никак — не наоборот, как по Кантору. Только при этом условии — произведение искусства как явление искусства состоялось. Впрочем, тут, небось, опять шалит психология, а если строго-математически, может, Кантор и прав. Но по сути искусства — я правее, чем Кантор.

Думала, меня уж вовсе от глубоких наук отвернуло. Люди, люди. Люди все же — настырный народ, так и лезут в душу…

Он беспощаден к духовному развитию своих учеников, вот что я вам скажу. Как мой дружок Владька Шмагин — к моему физическому на базе своего умственного. Но ведь прошла же я за ним сквозь тайгу! И эти воспоминания возвышают мою душу. Но Владьке бы я детей не доверила, нет, таких экспериментов не надо, не знаю, как он — с детьми. А Ему — всех бы доверила, хоть Он тоже беспощаден.

Он беспощаден. А они пишут добрые сказки. Учат эти сказки или не учат? Воспитывают душу или только дают отдушину? Говорят о чем-нибудь кроме или ни о чем таком более — не говорят? Сказки эти, на мой взгляд, создают у авторов стереотип доброго мышления, формируют, следовательно, понятие добра. А стереотип добра должен же переходить потом в поведенческую модель. Или не переходит? Когда — переходит, видимо, когда — увы — не переходит. Но вряд ли проходит совсем бесследно для ума и сердца. Вы все равно правы в своих неистовых устремлениях, досточтимый сэр! Видно ведь и по взрослым — чьи ученики, сколько уж я их видела…

А это именуется: «Вступая в последнее школьное полугодие», толстая папка. Писали бывшие десятиклассники, Его воспитательский класс, давно уж выпускники, некоторые иногда мелькают на уроках Маргариты.

«Что же я думаю, вступая в последнее школьное полугодие? Я думаю, что лишь сравнительно недавно я попытался всерьез проанализировать, как устроены люди, окружающие меня, — в моральном

отношении — и сделал ряд простых выводов. Тогда я ввел для себя понятие „великого человека“. Довольно трудно объяснить, кого я отношу к „великим людям“, это деление основывается скорее на моих чувствах, но могу сказать, что великий человек умеет считать себя неправым, когда он неправ, и умеет заметить и задуматься над тем, мимо чего другой пройдет, не обратив малейшего внимания. Это все я написал к тому, что нигде, ни в одном коллективе, я не встречал столько великих людей вместе, как у нас в школе и в нашем классе. Р. S. Эти мысли я до сих пор не излагал никому, это — не треп».

Так. Позавидуешь.

«Я сижу и думаю, что учиться мне надоело, я устала и не хочу учиться, что это, может быть, очень печально, и в старости, как в даже и более молодом возрасте, я буду вспоминать эти школьные годы как лучшие в моей жизни, но сейчас (и я ничего не могу с собой поделать) моя школьная жизнь является сплошным кошмаром. Вступая в последнее полугодие, я думаю о том, чтобы оно скорее кончилось, скорее ушли бы эти глупые заботы: получить поменьше двоек и троек, сделать себе аттестат на каких-нибудь две-три десятых балла выше, отвязаться от ненавистного доклада про функцию, каждую неделю сдавать недельные задания по математике, меня передергивает от одного их вида на стенке в кабинете, а их же нужно еще решить или хотя бы списать. Я и это делаю, знайте. Совершенно нет времени на что-нибудь стоящее, я ничего не успеваю читать, чего Маргарита Алексеевна хочет, не хочу это читать, очень мало читаю (и от этого, наверное, так безграмотна, и мне кажется, что Маргарита Алексеевна меня презирает), причем доступны моему пониманию лишь примитивные детективы. Нигде не бываю. Проучившись в этой школе полтора года, я поняла, что лучше бы мне вообще не ходить в девятый класс. Это все совершенно зря. Просто жалко времени. И вообще — скоро Новый год и елка, и не хочется думать о тоскливом последнем школьном полугодии. В самом деле я теперь целыми днями (и в том числе сидя на уроках математики) думаю о новогодних подарках, которых мне нужно сделать огромное множество, думаю о всяких своих долгах в музыкальной школе и о том, где бы купить хорошую елку. Это — не секрет, можно всем читать, мне все равно».

Как они до десятого класса сохраняют в себе такую отвагу откровенности? Нет, дети — великий народ. И что же с этой девочкой тогда делалось? Что с ней было-то, с бедной? И как она из самой себя потом выбралась? Выбралась же, не захляла! Со всех сторон слышу я дружное — даже злое — кудахтанье: они — хуже, мы были лучше, разве сравнить, они — прагматики, иждивенцы, идеалов нету у них, то ли дело — у нас, мы, бывало, — то, тем более — се, а они — ничего, мы с ними дойдем, докатимся, еще увидим! Я этой позиции не разделяю. Категорически. Она мне противна. Они — не хуже. Кое в чем — явно лучше. Тоже, небось, будут потом на своих детей катить бочку, жаль — уже не услышим, повеселились бы. Нет ничего разрушительнее для взрослого организма, чем оголтелое неприятие организмов юных. Тогда сам себе ломаешь хребет. Тогда сам в себе переламываешь историю человечества. Тогда — зачем всё?..

Нет, для взрослых нужно писать, только — для них. Будут приличные взрослые, детям — легче, и дети будут приличные, хоть они все равно и наперекор приличные всегда будут. А пустяковых людей, пошлости, даже подлости — во всех поколениях хватало, тут дефицита, видимо, не дождешься.

В крохотной кухне, она же — раздевалка, пьют жидкий чай рабочие отдела птиц: Кузина («Ты, Кузина, давно уж перебрала — восемнадцать лет после пензии с работой расстаться не можешь!») и Елена Михайловна Яркевич («Ты, Яркевич, молчи — без тебя Гоша яблок не скушает. Гоша — тебе любовник». — «А чего? Гошенька у меня красивый. Гляди, какое перо! Завидуешь? Красный, синий, зеленый. Гошенька, поцелуемся! Нам врач не велит целоваться, а мы будем. Да, Гошенька? Гоша у меня здоровенький, а я незаразная»). Длинно, просторно, вольно трубят за стеной венценосные журавли. Протрубили — смолкли. Пришел неопрятно-толстый Боря, который ухаживает за водоплавающими. «Мне прорубь надо одну подморозить». — «Сама замерзнет. Глянь, минус восемнадцать». — «Не, там напор». — «А у нас попугаи того гляди простудятся. Холодина». Боря тоже чаю попил, попыхтел, толстый. Убежал к своим уткам.

«Эммочке опять апельсинов накрошили…» — «Кто?» — «Да Людка…» — «Чего с Людки спросишь?!» — «А с кого же спрашивать, когда нас не будет, а, Кузина?» — «Ну, не все же. Есть девочки, хорошо работают». (Я навострила уши, но имен не назвали.) — «А есть — плохо, да, Гошенька? Убери свой черный язык. Убери, убери. Аж в горло лезет мне своим языком». — «Ласкается…» — «За что их люблю — их обидишь, а они ж не ответят». — «Много ты их обижаешь…» — «Потому и не обижаю, да, Гошенька?!» Гоша, попугай ара, крикнул радостно: «Удрал! Удрал!» — «Кто, Гошенька, золотце? Кто? Куда?» — «Удрал!» — неразборчиво повторил Гоша. А, может, он даже сказал: «украл»? Это не знаю. Но венценосные журавли опять затрубили трубно. «Им мясо дали?» — «А как же, Кузина! Пойди, убедись. Пока не увидишь, все равно не поверишь».

Поделиться с друзьями: