Роман с простатитом
Шрифт:
Невозможно освободиться от земной тяжести, мечась по поверхности планеты, – для этого нужно устремиться по вертикали. Но мир материи не имеет вертикалей.
Урал, Арал – я раз за разом бросался в мнимые бреши, а материя раз за разом тыкала меня носом в правду.
В видавшем – дух захватывало, какие виды! – рыбацком кузове, словно замызганное цирковое трико блещущем кристаллами грязнейшей соли из Страны великанов, преследуемый вечным моим недругом – гулкой брыкливой бочкой, я был подброшен до крытой бархатом развилки, где непременно раскинул бы тронный зал
Пыльной Королевы: босая ступня исчезала в идеально серой пудре, неощутимой и всеохватной, как смерть. Но из серых масок глаза раскрывались еще светоноснее – у кого они, конечно,
Свежак надрывается, прет на рожон Азовского моря корыто! Я никогда не видел шторма при ослепительном солнце: как ни взбаламучена вода, пена все равно сверкает! И с такой повергающей в одурь силой не ударило морем, а било и било в нозд… – прочь бесы технологичности! – било и било в душу эссенцией морского духа.
Когда я был жив, я любил заплывать, покуда хватит сил, – но добраться до их предела я так и не сумел: либо замерзал, либо надоедало. Подводная вода пружинит в напряженной горсти, лизнет то теплом, то холодком, каждый взмах обращает мир то в царство света, то в ровный полумрак, а когда вывернешься на спину (ноги начинают медленное погружение), видишь в бескрайности истошную чайку, лениво поводящую костлявым крылом, а припавший на все тысяча четыре лапы берег вырождается в натянутую мурашиную тропку. Но если горы – так только они и остаются в мире. И вдруг понимаешь, что ты наконец-то оторвался от земли – чем глубже, тем выше!
Но в тот раз скользящий полет обернулся задыхающейся дракой – заныли позвонки, когда я получил в лоб, не успевши сделать нырок перед накатывающимся с вагонеточным рокотом гребнем, заменившим горизонт на верхушке бескрайней водяной горы. Козлами кудлатыми море полно… Я успел и нахвататься оплеух, и нахлебаться – но болел я все равно за нас обоих, – и я, и море были молодцы!
Пантеистический отказ скромной части противопоставлять себя мировому Целому? Нет, доверчивость непоротого щенка.
Я долго не замечал нарастающей тошноты: кто же болеет в море морской болезнью! Но во время очередного взлета я успел поймать не заплеснутым пеной глазом краешек берега и уже не с восторгом, а с тоской понял, в какую даль меня занесло.
Я выбрался из прибоя, мотаясь под ударами как пьяный, и опустился на подломившиеся руки. И тут мне так шибануло в нос морем, что я лишь чудом не вытравил. Перед носом у меня лежал дохлый бычок. Так вот что такое запах моря – это тухлая рыба и гниющие водоросли. Поэзия оказалась гомеопатической дозой гадости.
Бычок – что бычок! Третьего дня он тучами выбрасывался на берег, громоздя трепещущий метровый бруствер, – народ на грузовиках съезжался, греб при свете фар сверкающие сокровища, – главное предательство совершило мое собственное (якобы) тело: если я нахожусь во власти неведомого и даже несуществующего самодура – охоту заплывать это у меня отбило: скотство старалось пометить каждый угол, который я любил.
Бетпак-Дала, Амур, Вычегда – хорошенько тоска пробрала меня на
Белом мо… Тоска!.. К чему красивые слова – все это только разновидности страха. И страх неясного и далекого надежней всего вышибается страхом отчетливого и близкого: несколько шагов по барьеру на крыше нашей девятиэтажки снимали самый жуткий душевный спазм на целых полчаса. Насмотревшись на самоубийц, с которыми я возился несколько лет, я понял: ты здоров, покуда у тебя хватает сил симулировать душевное здоровье. Поэтому поворотным можно считать тот миг, когда я не просто потерпел очередное поражение в очередной схватке с материей, но открыто дезертировал со свободно предпринятого марш-броска.
Поезд и всего-то с каких-нибудь лишних полчасика продержал нас под бронедверьми – Хаос поигрывал мускулами, не более. Когда-то не только грановитые стены Обводного, закопченные в стиле
Тюдоров, но и звезды блевотины на перроне пробудили бы во мне ощущение восхитительного контраста, но теперь… Все кругом ворочали предметами – чемоданами, баулами, узлами, тюками, ларями, сундуками, друг другом, друг другом, друг другом…
Подумаешь,
фон-барон – от первого же человеческого слова, человеческого жеста, взгляда, улыбки вся моя кожа вспыхнет пламенем стыда за мой – как бы пообиднее выразиться? – аристократизм, ни на чем не основанный, кроме ужаса перед простотой. Ведь это же твои дружки и соседи, тетушки и дядюшки, братаны и сеструхи, которых ты так любил и продолжа… Но невозможно не придираться к тем, кто ходит по твоему лицу. Вот троица – они же не виноваты, что теперь у них такие заплывшие глазки, – но зачем они способны тускло поблескивать только при виде гораздо более глазастой пены в бутылках с пивом?! Зачем с такой набожностью они держатся за рыжие ломтики воблы?.. Ведь и мы когда-то катались за пивом на товарняках с железом от Механки до строящегося Химграда, – только зачем – зачем?!! – вместо“сейчас” они произносят “ща”, ведь мне же больно, больно!!!.
Почему им никогда передо мной не стыдно? Они хоть когда-нибудь хоть что-нибудь должны?!.
– За полтора куска, – аппетитно выговаривал наливной козырек губы, под которой, плотоядной, вовсе исчезала нижняя. – Поднялся на стольник, на стольничек, на стошку, на кусяру…
Вскрикнула и прогрохотала с подвывом встречная электричка. Уже в пригородных поездах исчезают вкрапления интеллигентных лиц: взгляни в окно – и сразу поймешь, что еще немного – и всю геометрию и ажурность занесет щебенкой, затянет бурьяном “просто жизни”, ползучим Хаосом, через который мы прокладываем муравьиные тропки предсказуемости. Но… предсказуемость и простота – разве это не одно и то же? Неужели я страшусь одновременно и порядка, и беспорядка?..
Мимо гремели заводы и пашни, от стертого до неразличимости ампира Дворцов культуры лучами разбегались улицы со страшными именами: ул. Труда, ул. Пролетарская… С какого же седьмого дна рвется на штурм вольных прихотей алчная похоть обожествлять самое скучное и тягостное, что только есть на свете? Улица
Скуки, проспект Забот, площадь Нужды… Нет-нет, успокойтесь, я не смею даже помыслить, что я лучше самого наипростейшего из простых и честных тружеников, ради бога – я в тысячу раз хуже, но мне душно, тесно, рвотно, выпустите меня отсюда, выпустите, выпустите, выпустите!..
Но куда? Простота по всей Галактике сражается за свое достоинство, готовясь поглотить чудом выбившиеся из-под нее причудливые рифы человеческого – отовсюду наползают марксизмы, фрейдизмы, биологизмы, утилитаризмы: “Мир – это труд!”, “Мир – это трах!”, “Мир – это торг!”, “Мир – это страх!”, “Мир – это война!”, и юркнуть можно было только в книгу – единственный предмет, замечавший во мне душу, дар творить мысли и образы.
Вынырнув из безбрежности скафандра в тесноту вселенной, я обомлел: да уж не спятил ли я – с липучего столика сверлил меня глазом строгий попугай. Эта шуточка Хаоса, возможно, и показалась бы мне забавной, если бы в тот миг не продирался мимо наш проводник. Он тоже был не виноват, что у него оттопыренный зад, рыкающая глотка, развешенные губы, – но почему настоящий человек оставил их в лесу, откуда его предки выбрались – ну не может же быть, чтобы только ради жратвы и безопасности! Но этот скот тоже не был животным: его губы, брюхо, ягодицы – все это были знаки: не желаю ради вас ну вот ни на столечко потрудиться, чтобы подобрать свои оладьи, не притиснуть ребрами к переборке замешкавшегося, не протереть задницей физиономии рассеянных.
Промолотила по башке еще одна электричка – и до меня внезапно дошло, что, покинув зону их досягаемости, я попадаю в сельву полной непредсказуемости. Но когда я глянул на насыпь сквозь ржавую вязь ступенек, оказалось, что щебень с бурьяном расчерчены скоростью в рыжую и зеленую продольную миллиметровку.
И сколько орудий убийства просыпалось здесь из дырявых карманов позевывающего Хаоса… Труба, пулеметным гнездом нацелившаяся тебе в лоб, шпала, уже перешибленная лбом твоего предшественника, кирпичный бой, железный лом – мементо