Роман с простатитом
Шрифт:
Уличные кафе еще совсем пустые, но присядь – и на тебя тут же прольет теплую шайку гостеприимства прелестная девушка в белоснежном фартучке. Там, где чисто, светло и ничто не царапает взгляд… Но как подумаешь, что на эту сумму наша семья могла бы жить целый день… Однако финансовая тревога уже утратила свой болезненный, то есть разумный, характер, сменившись дурацким
“авось обойдется”, и вообще, даже просыпаясь, я ощущаю спазм не в стратегическом – в груди, а только в тактическом центре – в солнечном сплетении. Но и он слабеет с каждым днем, становясь почти приятным, как угасающие покалывания забытых Михайловым ножниц. Мне уже доставляет удовольствие, что рубашка надета на голое тело и что она еще чуточку холодит, хотя солнце уже припекает – но по-северному, не стервенея.
Ступая почти беззаботно (и
Зато среди молодежи я все время высматриваю дочь и изредка нахожу. И вижу, что здесь ей хорошо, хотя прекрасно знаю, что ей везде будет плохо.
Море уже интенсивно синее – как небо: облачка замаячат к полудню – из наших же испарений. Мимо “настоящей заграницы” с пестрыми тентами, барами, топчанами я иду к неудобному, а значит, идеальному для меня уединенному месту, где надвинувшиеся с гряды валуны затопили и половину моря, а на берегу стоит деревянная часовня с якорем у входа – якорь заменяет крест.
Часовня посвящена рыбакам, которые “нашли покой в море”. Умели же выражаться! Нет – чувствовать.
Оставшись в плавках, я снова делаю уже усиленную зарядку с двумя камнями вместо гантелей, отбиваю по сто бережных поклонов во все стороны и прокручиваю по сто вращательных движений против и по часовой стрелке. Это очень успокаивает – подчинение себя какому-то правильному распорядку. Отдыхать приходится часто, но не чаще, чем перед вскрытием, когда тревога заменяла слабость.
Захочу – могу видеть ярко-синюю даль с праздничными яхтами, захочу – больную близь: струи разболтанной горчицы (de
Dijon…), в которых, ничуть не поступаясь царственностью, скользят лебеди. Вот и у них можно поучиться, и у котов, у дуба, у березы, у водорослей и камней: мудрость – добровольное опрощение, то есть умирание. Но не умирая не выживешь. Валуны, словно после ремонта, залиты известью чаек, покоятся, будто яйца в гнезде, в кошме многажды пересохших водорослей. В их приглушенной радуге – розовой, бледно-зеленой, фиолетовой, – если пожелается, я могу узреть тундру, на которой я так фанател когда-то. И в празднично-закисшем море, при перемене ветра потягивающем свинарником, я тоже могу расслышать мрачно-прекрасно-значительный аккорд. Я снова могу жаловать в прекрасное. Сдаюсь – я варан: чтобы я ожил, то есть обнаглел, меня нужно отогреть на батарее.
Вооружась словарем и верным морским разговорником, стараюсь подставлять солнцу свою паршивость. Ее уже почти не видно под загаром, хотя самая, так сказать, поверхностная глубь, я чувствую, по-прежнему, как нарзан, насыщена микроочажками воспаления. Но это не беда, ибо я
мудр, а мудрость есть умение не вглядываться в вещи слишком пристально: если отрезать голову, я выгляжу тощим, но спортивным загорелым подростком. Работа меня увлекает, но одиночество все-таки добирается кончиками холодных пальцев до чувствительных зон, я дышу на них воспоминаниями о тех, кого люблю, – эти мысли уже не причиняют мне боли: я ощущаю на лице придурковатую улыбку и снова понимаю, что любовь – это радость, только редко удается ее распробовать, вкушая ее в горьком коктейле по имени “Расплата”. Но сейчас моя душа фильтрует правду в пользу настоящего – прагматичного. Кажется даже возможным, что мне повезет и я умру как-нибудь вот так, что и сам не замечу: хрр – и язык на плечо, а близкие либо меня переживут, либо я буду уже в маразме. Когда-то мне казалось страшно обидным умереть чего-то там не постигнув, чего-то значительного не высказав, а теперь я понимаю, что и постигать там нечего: иди-ка лучше подобру-поздорову, пока не передумали.Вдали беззвучно проходит огромный белый корабль – так медленно, будто вовсе не движется. Но когда, вновь пробужденный к жизни своим испанцем, я поднимаю голову, его уже нет. Во время новой зарядки твержу составленные английские фразы. Работа давно уже не ввергает меня в безумие, но все же, вытираясь после упоительного душа (я нарочно всю дорогу шагаю по солнцу и единым духом взлетаю на второй этаж), я, задумавшись, однажды едва не отломал себе палец, дня три потом болел. На обед у меня пакетный суп “Пекин – Петербург” с макаронными буклями и порошковое пюре с набухшими кружочками нетленной копченой колбасы, прежде дотла съедавшейся коммунистами. Это вкусно до чрезвычайности, ибо мне известен один кулинарный секрет: есть через два часа после того, как проголодаешься. И вставать слегка голодным – тогда клещи не сомкнутся.
Море – сплошное сверканье. Но мое окно защищено собором. Я растягиваюсь в тени собора под легкой простыней. Сытость уже налилась. Дома, когда мама звонит мне с работы, ее первый вопрос: “Ты ел?”, и я иногда развлекаюсь тем, что опережаю ее:
“Ты ела?” – это всегда ее смешит. И Соня… Да все хорошие женщины, с которыми я имел дело, стремились меня накормить. И не потому, что путь к моему сердцу лежит через желудок, – они прекрасно понимали, что он лежит только через сердце, но это был знак любви, и знак, клянусь, куда более человечный, чем тот, что мы почти сумели навязать миру, – эрекция.
Теперь нам и самим не выйти из-под собственного ига, не перебраться через собственный шлагбаум. Вот и здесь меня уже слегка беспокоило то, что Он недостаточно беспокоит меня: в единственном тут сером штукатурном переулке мне попалась маленькая железная дверь в стене – секс-шоп. Я был еще не безнадежен, я заглянул туда, но роскошные журналы я листал не только с неловкостью (приказчик все желал мне услужить), но и не без уныния. Просто девок я вообще миновал, как гинеколог с тринадцатилетним стажем, слегка задержался на двуполой мулатке
(Антону еще расти и расти), с чисто спортивным интересом пробежался по напыщенным самцам, – ничего особенного, у нас на
Механке был мужик – в стакан не влезал, – ну, секс с животными: пес, развесив язычище, с любопытством к чему-то приглядывается, не обращая внимания на изнемогающую в его объятиях хозяйку, целый сюжет с продолжением – три голые девицы загоняют в сарай упирающуюся поню… покатались мы на пони – это маленькие кони.
Целый журнал многослойных толстух – вроде той, в психушке, – и все равно Он мне ни разу о себе не напомнил. Зато теперь я вспомнил совет из газеты “Час пик”: знаете, что бывает, если не доить корову? – вот и раздаивайтесь, господа.
“Просто баба” – без лица – всегда производила на Него неотразимое впечатление, но теперь Он, казалось, перенял мою брезгливость к неодушевленной плоти. С чувством совершаемой не очень крупной гадости я рискнул предъявить Ему несколько фотографий – “лиц”, с которыми меня когда-то связывали нежные отношения, доведенные или не доведенные до конца… фу, до чего фрейдичен наш язык. И – о чудо! – Он немедленно потянулся тоже выразить им свое расположение. Невозможно было поверить, но теперь именно Он претендовал быть индикатором души: стоило мне убрать нежность – и Он не желал даже взглянуть в сторону самых свежих, не свежих, но лакомых или вычурно сервированных блюд.