Роман со странностями
Шрифт:
Двуручных пил не хватало. Заключенные связывали деревья и раскачивали стволы, чтобы свалить их руками.
Нужно было найти любую возможность, чтобы покончить с жизнью.
Гальперин наконец дождался, когда останется дневальным в бараке, и тогда извлек из загашника припрятанную бечеву, кусок того самого каната, которым валили деревья. Дело простое, главное, чтобы не помешали...
Как легко и просто он исполнил то, что задумал. Огромный гвоздь был забит не до шляпки строителем-заключенным. И, конечно же, тот филон облегчил задачу.
Потолки в бараках высокими не бывали. Все казалось простым и желанным.
Гальперин оттолкнул табуретку ногами, больше он ничего не видел. Душа стала набирать высоту, она легко взлетала.
Он даже не понял, что же его вернуло на землю. Над ним нависали люди, глаза незнакомого оказались рядом с его глазами, дальше, словно в тумане, он различил нары.
— Жив! Жив! — кто-то крикнул. Голос показался таким далеким и незнакомым, будто бы кричали с того света. — Куда ты спешишь, дядька? — его ударили по щекам, стараясь привести в чувство. — У тебя кончается срок, еще год, и ты дома.
Он-то знал, домой из лагеря не выходят. Зачем они это сделали? Как жаль, что не дали уйти...
Потом он лежал в тюремной больнице и опять думал о прошлом, — нужно выждать немного, а затем повторить то, что хорошо задумал, да так худо исполнил.
...Он не ел эти дни. И хлеб и баланда так и оставались у койки, пока кто-то не съедал за него. В голове повторялись одни и те же мысли, он видел друзей и родных, разговаривал с каждым, а потом отпускал их в неведомое, даже не подумав проститься.
Из небытия появилась родная сестра Ида, совершенно седая. Он подумал, что из их семьи именно Ида больше всех любила его. После матери и отца он был ей особенно дорог. Жаль, что Ида так никогда и не будет знать, куда делся шальной, непослушный скиталец Лева.
И о детях он вспомнил. Старшую дочь, оставшуюся в Москве, Лев по сути не знал, а вот сын... Это был прелестный мальчишка. Иногда Гальперину удавалось уговорить мать отпустить с ним ребенка. Он сажал Витьку на шею и скакал вдоль Невы, поглядывая с разрытого каменистого охтинского пространства на другой берег. Там стоял, нет, парил прекрасный и стройный Смольный собор. Будет ли знать мальчик, — пока мальчик! — какая судьба у отца, вспомнит ли в далекие годы?..
На третий больничный день Гальперину кинули ватник и приказали одеться. Он не спрашивал, куда повели, кому он еще нужен.
Маленький закуточек, в котором он оказался, считался кабинетом. Напротив дверей у стены за столом сидел и что-то писал большеголовый военный.
— Гальперин? — спросил большеголовый, не поднимая глаз.
— Да.
— Попытка самоубийства?
— Не удалось ц это...
— Ничего, исправим, — успокоил военный.
— Спасибо, очень надеюсь.
Арестованный стоял неподвижно, стараясь не упасть. Болел позвоночник и шея, голову повернуть он не мог, да и не касаться стены было почти невозможно.
— Подпиши...
Гальперин так и не сумел согнуться, он тянулся к бумаге, не понимая, как удержать ручку, — тело страшно болело.
— Решение ОСО, — зачитал военный. — Возиться с таким дураком йикто здесь не станет...
— Спасибо, — повторил Гальперин. — Только, если не трудно, за меня распишитесь. Мне не согнуться.
— Ну что ж, тут с тобой никто торговаться не станет. Согласен ты или не согласен, но дело окончательно закрываем...
Он
и действительно расписался — «Гальперин», поднял голову и впервые внимательно поглядел на зека, только что приговоренного им к расстрелу. Видимо, военный и был знаменитой «тройкой», как божество, один в трех лицах....Про себя художник отметил его маленькие мышиные холодные глазки. И подбородок у «судьи» был длинным, и тонкий «востренький» носик, как говорила в далекой прошлой жизни смешная и преданная Верочкина Дуся.
Если бы мог, Гальперин обязательно бы улыбнулся. В конце концов, то, что они сделают с ним, ему и самому казалось лучшим...
С когда-то написанного портрета шагнула Вера. Развела крылья и стала быстро подниматься в синее небо.
Она парила в облаках, летала кругами, покачивалась в пространстве, иногда словно бы задерживаясь на короткие секунды в лучах высокого и холодного солнца. Она явно ждала все еще остающегося на земле усталого друга...
Последнее, о чем Гальперин подумал, когда двое с ружьями вывели его на опушку леса: «Вот и наступает миг, когда мы будем вместе...»
Из двух разговоров с Львом Соломоновичем Гальпериным через петербургских трансмедиумов
Семен Ласкин: Лев Соломонович, расскажите, как и когда вы ушли из жизни?
Лев Гальперин: Я был далек от тех мест, где возможно понимание... Но я знал, жена моя страдает больше, ее мучили и недуг, и дела, которые ей были омерзительны, и любопытство к ней, и насмешки над ее болезнью.
Мне было проще. Я работал, оставался вместе с людьми. И поэтому, наверное, был как-то заторможен в тех условиях. Это меня какое-то время и спасало.
Но физическая работа — не моя работа. Я ушел потому, что мое тело было истощено, и это, я понимал, уже нельзя поправить. Я оказался измучен непосильным изнурительным трудом. И, может быть, бессмысленность той работы и ускорила мой уход. Я успел проработать всего лишь четыре года...
Семен Ласкин: Лев Соломонович, на выставке ваших работ, которая в эти дни была в Доме Ахматовой, меня удивили странные и необъяснимые даты. В вашем «деле», полученном мной в КГБ, есть точная дата ареста: 25 декабря 1934 года.
И вдруг в витрине неожиданный документ, в котором названы совершенно другие цифры: арестован в январе 1938 года, расстрелян 2 февраля 1938 года по решению «тройки». Можно ли письмо нынешнего прокурора объяснить канцелярской ошибкой?
Лев Гальперин: Нет. По-видимому, были документы. Но нужно ли мне искать причины? Да, я арестован в 1934 году, было следствие, затем меня отправили на работы в лагерь. Вначале, правда, они хотели приспособить меня к жизни художника, заставляли писать портреты начальства, этим как бы мне была гарантирована жизнь.
Но портреты, которые им требовались, я писать не умел. И пошел в лес. Но и деревья валить хорошо я не умел. Я болел и страдал. Я был в отчаянии. Казалось — выход один: покончить жизнь самоубийством.
Потом оказалось, что я не оправдал доверия граждан-судей, да я и не увидел никаких судей. Объявили пересуд. И похоронили за то, что выпили все мои силы. Не кормили. Не одевали. Содержали хуже скота. И, наконец, уничтожили физически.
...Меня убили... за симуляцию. Расстреляли. Но это было неважно. Было даже хорошо.