Романчик
Шрифт:
– Суета сует и всяческая суета, – сообщил скрипуче-ласковый обладатель сандалий. – Все суета и суетой останется. И вы, и ваши девки, и города, и галеры в морях, и велосипеды в московских прихожих. Это говорю вам я, проповедовавший в собраниях Алма-Аты, Одессы, Чернигова и города Пирея. Солнце всходит и заходит, а в тюрьме моей темно. И темень эта может стать вечной! Если не научатся очи видеть во тьме божественный свет. Если не отпустите на волю душу, закованную в темницу телесную. Все реки ведь текут в море, а оно не переполняется. Все души идут к Создателю, но Он не утешится ими. Отчего, почему? Потому что нужна ему для утешения моя, только моя душа! Но
Мне, закрывшему послушно глаза, даже показалось: из Авиковой и моей груди выскочило по голубому комочку, комочки закувыркались в воздухе, мягко стрельнули к окну… Но тут же видение и рассеялось.
Музыка бузук сыпанула гуще. Свету стало больше. Назвавшийся Экклезиастэсом набрал воздуху, словно для того, чтобы произнести нечто роковое, финальное. А потом это финальное совершить. Он махнул рукой, и дирижер ансамбля бузук в страхе покинул свое место, кинувшись в приоткрытую дверь. Танцовщицы остановились…
Как раз в этот миг в залу с мягким диваном, небольшим помостом и коричневыми пуфиками ворвался что-то сильно подзадержавшийся на входе Митя Цапин.
– Че? Гуляете? А меня че не подождали? – Не давая закончить непонятные действия Экклезиастэсу, Митя радостно заржал, а потом замотал беломорско-архангельской, прекрасной при всяком освещении гривой. Толкнув меня бедром и указав на сбившихся в кучу гречанок, Митя громко, явно рассчитывая на публику из ансамбля бузукистов, спросил: – Че? Стоит, как у грека на Пасху? – Он почти рыдал от счастья.
Я ничего не ответил, потому что смотрел на Экклезиастэса. Тот терпеливо ждал, когда Митя закончит свои выступления.
Но Цапин и не думал заканчивать. С дивной песней «А я и мой дружочек взяли хозяйских дочек и пошли по садику гулять» он кинулся к гречанкам и попытался обнять сразу нескольких.
Взмахнув широкими рукавами, девушки кинулись врассыпную. Не дав двоим из них ускользнуть, Митя стал поочередно выкрикивать в уши танцовщицам многим тогда известную песню:
Там было угощенье,Пирожное-печенье,Полкило с арахисом халвы.Ром был из Аргентины,Коньяк из Палестины,Шампанское с Марса привезли…– Что тебе сказала Оливия? – чужим, незнакомым, очень громким и без всякого треску голосом, от которого даже разведчик Авик слегка вздрогнул, внезапно спросил Экклезиастэс. – Что?
А что – ничего,Желтые ботинки! —снова попытался отделаться песенкой Митя, но зыку посбавил, слегка даже съежился, увял.
– Ничего? Брешешь! – уже потише сказал назвавшийся Экклезиастэсом. – Она должна была тебе что-то сказать. Иначе не остановила бы на входе. Говори. Я все одно узнаю.
– Дык… – замялся Митя. – Сказала: завтра все изменится.
–
Так именно и сказала?– Ну.
– А завтра ведь – уже через четверть часа.
– Ну и хрен с ним, с вашим завтром!
Митя снова потянулся к греческим девушкам, а я, чувствуя внезапную вялость в ногах и горечь во рту, поплелся к стихшему ансамблю бузук.
Сдернув с плеча сильно потяжелевшего к ночи Витачека и поставив его рядом с собой на пол, чтобы было видно – интересуется не абы кто, а музыкант, я попросил:
– Можно глянуть?
Пока я вертел в руках бузуку, в зале, за спиной, затеялись новые шевеленья и пробежки. Стараясь не обращать на них внимания, я стал знакомиться с греческим инструментом. Мне без труда удалось, используя давно отработанный, сложный и за эту сложность особо ценимый прием: «pizzicato левой рукой», а если говорить проще – щипки, – так вот, щипками мне удалось извлечь из бузуки несколько вполне пристойных звуков.
Я бы и дальше продолжал применять приемы скрипичной техники к незнакомому инструменту, если бы Митя и Авик не сцепились вдруг близ одной из девушек, неожиданно от всего этого греческо-русского хаоса хлопнувшейся в обморок.
Причем Автандил, как носящий благородное грузинское имя и помнящий (он сам об этом часто говарил) «русское дворянское обхождение», девушку торсом своим прикрывал, а Митя, словно однокрылый балетный коршун, на нее налетал. Однокрылым Митя стал потому, что, кружа по комнате, левую руку выставлял крылом, а правую – нет, так как в правой был зажат тяжелый, невесть откуда взявшийся «огнетушитель» марки «Саперави».
Митя кружился, Авик ставил корпус, и во всем этом не было ничего необычного. Эка невидаль! Чего по пьянке не вытворишь! Смущал стоящий столбом в дверях Экклезиастэс, или как там его звали на самом деле.
Экклезиастэс стоял в дверях возвышенно и трепетно, как юбиляр-ракетчик, сбивший уже не один вражеский самолет. Правда, в руках у него была не коробка конфет, не гитара с бантиком и не бутылка «Портвейна-72», а часы. Не очень маленькие, деревянно-квадратные, наверное, снятые с какого-то шкафа.
Было отчетливо видно: часы показывают пять минут первого. То есть была уже настоящая ночь, и мне снова стало не по себе. Не то чтобы я боялся опоздать на метро, не то чтобы не знал, куда ехать. А просто скребли на душе кошки, и во рту было гадко. Тут я еще вспомнил некстати слова Оливии, переданные Митей: «Завтра все изменится».
Судя по часам, это самое завтра как раз и наступило. Однако ничего вокруг не менялось. Это, с одной стороны, вызывало досаду, а с другой – продергивало смехом краешки моих широко раззявленных губ.
Я огляделся по сторонам.
Все так же спал в креслах какой-то мятый мужичок, так же, рядком, сидели на малой сцене бузукисты. Правда, дирижер как ушел, так больше и не возвращался. Да и сами музыканты теперь не играли. Они складывали инструменты в длинношеие футляры, похожие на спящих аистов-черногузов.
Я уже хотел рассмеяться и указать Экклезиастэсу на то, что старуха Оливия ошиблась. Или просто выпивши. Хотел даже выступить с пословицей в духе Гурия Лишнего, в которой было бы про вино и старуху, что-то вроде: «Вино и старухе ноги подымает, старику глаза протирает, потом их обоих ума лишает!»
Но неожиданно Экклезиастэс закрыл глаза, лицо его исказилось судорогой страха, потом – гневом, и он уронил часы на пол.
Тут все бузукисты подхватились со стульев и, неся под мышками обшитых дермантином черногузов, гуськом втянулись во внутреннюю полуоткрытую дверь.