Романтики и реалисты
Шрифт:
Все будет нормально. Она разберется. В конце концов, та жива, а пока человек жив, еще ничего не поздно. Чего она так всполошилась, спрашивается?
Сейчас она пойдет на урок, где будут защищать Кабаниху от Катерины. Что бы сказал на это Островский? Сходить, что ли, к Малому театру и спросить? Сегодня у нее такой день – ее приводят в смятение живые, а утешают памятники. Смешно это или грустно?
Крупеня разглядывал Евгения, ловя себя на мысли, что тот ему нравится и что суровый мужской разговор может не получиться. И пытался вызвать в себе раздражение против Василиева сына, который сейчас, изящно согнувшись в коленях, причесывался перед стеклом книжного шкафа. Чертов
– Ну, вот я сел, – сказал Женя.
– Слушай, – сказал Крупеня, – на тебе все модное. На какие гроши?
– Дядя Леша! Прошу вас, хоть вы не впадайте в этот тон следователя. Я не ворую, не сутенерствую, не играю на бегах, у меня нет знакомых иностранцев, я не спекулирую иконами, картинами и не продаю по мелочи государственные тайны.
– Заткнись! – крикнул Крупеня. – Ты чего передо мной ваньку валяешь? Я тебя спросил, не что ты не делаешь, а что ты делаешь, чтобы покупать такие шмотки? У меня таких нет, а, согласись, у меня ставка приличная.
– Но негде купить? Так? А у меня есть где… Вот и вся разница. Я проношу свой кожан пять лет. Изменится мода– я его подрежу, износится – я сделаю из него куртку. И пять лет я спокоен. Вы купите занюханное пальто, страшное с первого же одевании, а через год оно будет как тряпка…
– Фи! Женя! – брезгливо сморщился Крупеня. – Какой бабий расчет! Есть мне время об этом думать?
– Не замечая этого, вы думаете об этом постоянно. У нас дома каждый вечер разговор был то о кофтах, то о юбках, то о плащах. А я решаю эту проблему капитально и надолго. Извините, дядя Леша, у спекулянтов.
– А откуда ты их знаешь?
– А откуда их знают ваши сотрудники? По коридору у вас бродит сплошь спекулятивная одежда. Поговорите с народом, может, вас и познакомят с кем-нибудь.
– Ишь ты! Умный научил дурака!
– Дядя Леша! Давайте честно – я защищался. Не я ведь спросил, откуда у вас эта роскошная шариковая ручка. В продаже таких не было.
– Мне подарили. Что ж, по-твоему, я ее выискивал у спекулянтов?
– Вам повезло. А если я с детства мечтал о такой ручке, где я ее могу взять, как не у спекулянтов?
– О такой мы с тобой ерунде, Женька, толкуем, что я начинаю жалеть, почему я из-за тебя не лег в больницу. Думал: сядем мы с тобой, поговорим, и ты мне расскажешь, что тебе родители плохого сделали, что ты к ним полтора года не ходишь… А мы с тобой черт-те о чем…
– Опять же не я начал, – тихо сказал Женя.
– Ну я, я! – зашумел Крупеня. – Я барахольщик, увидел твои шмотки и затрясся…
– Успокойтесь.
У Евгения лицо стало внимательным, значит, заметил, как проснулась и напомнила о себе проклятая печенка. Теперь уж она отыграется за то, что на столько часов ее выключили из игры.
– Успокойтесь. Скажите, это волнует вас или моих родителей?
– А как ты думаешь?
– Я думаю – вас. Видите ли, дядя Леша, я считал и считаю, что моим гораздо лучше оттого, что я ушел.
– Я с этим не спорю. Но почему ты не желаешь хотя бы навестить их?
– Потому что приходится каждый раз перед ними оправдываться. Ну почему? Почему? Мне устраивают допросы, отец убежден, что я валютчик. Мать уверена, что я распутник, потому, видите ли, что меня видят с разными девушками.
– Тебе это так и говорили?
– Отец – открытым текстом. Ты, говорит, валютчик! Тебя расстреляют, и правильно сделают. А мать просто смотрит на меня полными слез глазами.
Смешно и грустно.– Но ведь они мучаются!
– Естественно! Ведь сын гибнет в пучине разврата! Но ведь я не могу им сочувствовать. Просто лучше не видеться. А вы знаете, ведь у отца прежде была другая жена. Еще до войны. Она его бросила. У нас дома об этом ни слова. Запретная тема. А когда я жил у деда с бабкой, ну, знаете, когда поступал там в институт, они мне рассказали. Они до сих пор потрясены – как она смела? Необразованная, простая, не квалифицированная конторщица, а вот взяла и ушла. От образованного, умного, богатого! Так вот я ее понимаю.
– А ты, оказывается, сопливый романтик, – печально сказал Крупеня, прижимаясь боком к выдвинутому ящику.
– Дядя Леша, пусть я сопливый. Но я тогда, в Кузбассе, много думал о первой жене отца.
– Думать тебе больше не о чем.
– Возможно. Не спорю. Но я так понимал ее, так понимал! Понимал ее, что ушла…
– И тебе ничуть не было жалко отца? Он долго горевал из-за этого. Почти всю войну. Я когда с ним познакомился, думал, что у него кто-то погиб… А потом он мне сказал, что был женат всего несколько месяцев… До войны. Я не думал, что у нас об этом пойдет разговор. Двое сходятся и расходятся – это ведь всегда темный лес, и я не люблю это обсуждать. Но если о твоем отце… Что, если его просто пожалеть?
– Что вы от меня хотите, дядя Леша?
– Я хочу, чтоб ты пришел ко мне в гости двадцать четвертого февраля. Говорю сразу – будут твои. Встретитесь за столом на нейтральной территории.
– Я приду на эту, такую симпатичную мне территорию. А Пашка?
– Обеспечу.
Евгений улыбался, прищурив глаз: что, мол, с тебя возьмешь, бедного печеночника, если ты решил играть роль миротворца? И Крупеня махнул рукой: иди. А когда за Евгением закрылась дверь, вспомнил, что, пока они разговаривали, никто ему не звонил и никто не приходил. А была планерка. Теперь-то она кончилась… И могли бы, хоть для приличия, выяснить, тут он или нет. Живой ли. От жалобных мыслей стало противно и стыдно. Он решил, что надо наконец ложиться в больницу, сразу же позвонил Вовочке и сказал о своем решении. Тот начальственно заохал и попросил не нервничать.
И Крупеня, ни с кем не простившись и постанывая от боли, вызвал машину и уехал домой.
Трагедия, в сущности, оказалась почти комедией. Эссенция, которую выпила Люба Шестопалова, была простым уксусом, да еще и с подсолнечным маслом. Скуповатая Любина мать имела привычку сливать остатки с селедочницы обратно в бутылку. И крик Любава подняла не потому, что было больно, а потому, что ради крика-то все и делалось. Вот она выпьет, швырнет бутылочку во что-нибудь стеклянное – швырнула в хозяйственную полочку, на которой стояли вымытые банки, – швырнет, значит, бутылочку и ЗАОРЕТ. Ася внимательно слушала, а Любава спокойно рассказывала, как она орала, как прибежала из сараюхи мать и как у матери поотрывались на халате пуговицы от бега – халат узкий, в нем только стоять можно, а она рванула, как Брумель, и в три прыжка уже была в избе. Увидела стекло на полу и то, как Любава опускалась рядом с ним на пол, широко раскинув руки, и обомлела. Любава так и говорила:
– Мне руки хотелось раскинуть пошире, чтоб было страшнее.
– А почему так страшней? – спросила Ася.
Любава пожала плечами, поежилась, и под ней скрипнули пружины. Она лежала на высокой перине и на трех взбитых подушках. Белье было белое как кипень, вываренное и высушенное по-домашнему. Казалось, от него пахнет морозом, хотя в комнате было тепло, а Асе жарко, она ведь так и не успела снять с себя три теплые кофты – торопилась к этому смешному несчастью.
– Скажи, – спросила она, – ты хоть на минутку, хоть на мгновение подумала тогда о маме?