Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Романы. Повести. Рассказы
Шрифт:

В конце аллеи, где песок не так чист и бурьян с обеих сторон скрывает свалки мусора, полусгнившие ленты, проволоку прошлогодних венков, узкая боковая тропинка приведет нас к первому экспонату скромной выставки прошлого. Не ломайте голову над эпитафией, здесь лежит Илья Рубин. Так пожелали родственники: никакой другой надписи, кроме древнееврейской, для чего пришлось умаслить кладбищенское начальство. Друзья же, принимая во внимание занятия и образ жизни покойного, настояли на том, чтобы не заточать его в загробное гетто предков. В самом деле, кого тут только нет. Быть может, лучшим способом воскресить наше, по видимости, бессвязное время было бы раскопать прошлое всех ушедших, разыскать родню, найти документы, терпеливо, как склеивают обломки вазы, сложить это прошлое по кусочкам. Быть может, только так и удалось бы реконструировать искомую связь и единство. На большой глубине все корни сплетены, и то, что на поверхности выглядит беспорядочным нагромождением камней и крестов, представляет собой подобие огромной грибницы. И вот они лежат все вместе и видят сны. От них уже ничего не осталось, но они видят сны. Они все еще видят сны! Собственно, сны и остались. Помнит ли еще кто-нибудь Августина Ивановича, изобретателя времени, его камень должен быть где-то неподалеку… Ах, если бы не свинская погода, не эта чудовищная глина, облепившая подошвы, эта жидкая грязь, засосавшая, можно сказать, всю православную цивилизацию. Мы отыскали бы многих. Мы не обошли бы вниманием крест с медальоном прелестной черноглазой женщины. Боже мой, да ведь это Шурочкино лицо: и ты, дитя!.. Все еще прочный, тесаный крест напоминает о том, что здесь обрел последний приют писатель-мыслитель, совопросник мира сего Петр Максимович Нежин-Старковский. Мир праху его; желающие могут сфотографироваться на фоне могилы. Дальше двигаться будет совсем трудно, бурьян выше человеческого роста, бугорок земли, заросший крапивой холмик — вот и все, что осталось от человека. Говорят, территория в скором времени будет расчищена для новых поколений. А вернее, здесь будет строиться новый квартал. Под бугром, на глубине двух метров вкушает мир виконт Олег Эрастович, некогда известный в узком кругу как «тот самый», баснословная личность; и нам даже чудится вой седовласого пуделя; ужели оба не заслужили хотя бы скромного памятника? Зато чуть подальше, о, вот это уже экспонат. Заляпанный птичьим пометом (не тем ли самым?) двухметровый мемориал из поддельного мрамора, в каком-то монгольско-мавританском стиле, с алебастровой луной и кривой саблей, с письменами якобы из священной книги, — на самом деле это черт знает что такое. Воздвигнут объединенными стараниями приближенных и вдов. Perch'e la grande regina aveva molto…![9] У хана их было много. Мы называем его по старой памяти ханом, чтобы не путаться в сложном юго-восточном имени. Лишь условно памятник может быть назван надгробием: тело, по непроверенным сведениям, было транспортировано на родину. А там еще кто-то, ржавые оградки, следы позолоты. Имена и даты, которые уже невозможно разобрать. Что же связывает этих людей? В какой мистической бухгалтерии им выписали путевки именно сюда, чтобы лежать друг подле друга? Если мы вынуждены начать с этого грустного паломничества, если приходится предлагать читателю вместо связного рассказа ворох фрагментов, то не из недостатка художественного воображения — как уже сказано, речь идет о реальных людях. Но такова была наша изорванная в клочья жизнь. Скажут: всякая жизнь есть хаос. Скажут: искусство должно внести гармонию и порядок. Скажут: измученный человек жаждет смысла, лада, композиции. Но что же делать, если подгнили сваи, если время сорвалось с оси, как выразился некий принц, держа в руках череп шута… Или это было сказано по другому поводу? «Сколько раз я сидел у него на коленях». Да, провещал Йорик, сколько раз ты сидел у меня на коленях. «Горацио, он разговаривает!» «В самом деле, милорд?» «Я своими глазами видел, как задвигалась челюсть». «Этого не может быть, милорд, так не бывает». Он прав, провещал беззубый Йорик, так не бывает. За оградой, вдали — полог туч. Бугристое поле, овраги, картофельные плантации, и на грифельном небе смутно рисуются корпуса новых районов.

Окраина паразитирует на городе наподобие некоторых диковинных форм биологического паразитизма, когда паразит живет не внутри хозяина, а, наоборот, хозяин оказывается внутри паразита. Окраина обступает город со всех сторон, и по мере того как она размножается, разбухает и захватывает все новые пространства, чахнет и съеживается город. Сухая, крошащаяся сердцевина столицы затерялась в рыхлой опухоли окраин. Не следует путать окраины с пригородом, который делит с городом его историю; у окраин нет никакой истории. Но зато им, а не дряхлому городу принадлежит будущее. Ранним вечером — можно было бы сказать: поздним дождливым днем, точное время не имеет значения, а погода в наших краях всегда одна и та же — на конечной станции метро бородатый молодой человек в джинсовом костюме, с толстым и видавшим виды портфелем выезжает на эскалаторе к автобусной остановке, в сырую фиолетовую мглу. Подземелье изрыгает все новые порции человеческого фарша. Движение пассажирского транспорта на окраинах описывается простейшей

математической формулой: чем больше народу на остановке, тем дольше не придет автобус. Стемнело, и в мохнатом воздухе зажглись вокруг площади иловые фонари. Портфель путешественника опасно раскачивается над толпой, штурмующей автобус, как революционные матросы — Зимний дворец. Грузная колымага отваливает от остановки, отряхивая повисших на подножке, и кто-то бежит следом, цепляется, падает, автобус плывет среди вод, трясется по грязным проездам, все выше громады домов, темнее и глуше улицы. Все дальше от одной остановки до другой. «Аптека», «Заготсырье», «Шинный завод» — так они называются. Где мы, все еще в городе? Но окраина — не город; мы в пространстве, чья метрика, словно метрика сферической вселенной, растягивается по мере отдаления от центра; пятьсот метров на окраине совсем не то, что пятьсот метров в городе. Безмерная плодовитость автобусной самки не иссякает, роды происходят на каждой остановке. Целый выплод помятых пассажиров вывалился на остановке с табличкой «Корпус 20». Остались те, кто сидит, экипаж уже не покачивается, а подпрыгивает на выбоинах, и рокот мотора сливается с плеском луж. Пассажир вылезает с последними седоками; растянув над собою зонтики, люди расходятся в разные стороны. Медленный шаг выдает неуверенность человека с портфелем, однако предположение, что он плохо знает окрестность, ошибочно; он высматривает телефонную будку. Телефоны возникают и исчезают в этих районах, где лишь прочные конструкции и крупные сооружения способны противостоять бесчинству стихий и населивших окраину феллахов. Он забирается в будку с неразбитым аппаратом, с необорванной трубкой, с шатающимся, но все еще функционирующим диском. Попытки соединиться безуспешны, стальная утроба глотает монеты, молодой человек с портфелем, зажатым между ногами, изрыгает вялую брань, молотит кулаком. Аппарат живет мистической полужизнью: ухо ловит потусторонний шелест; отрыжка после съеденной мелочи, сырая тухлятина, запах железного пищеварения. Сквозь стекло телефонной кабины видны утесы зданий, видна рябая водная гладь. В последний раз перед тем, как пуститься в путь, мореплаватель набирает номер. Чудо, аппарат откликается. Гудки на другом конце света и щелчок рычажка. «Алё… Это ты? Это я… Дуся моя, я тут рядом, алё? Ты как? Сейчас приду…» Выйдя из будки, он озирается. Несколько мгновений спустя мы могли бы увидеть, как он прыгает со своим портфелем между лужами вдоль домов, пересекает пустырь, сворачивает, пропадает в паутине дождя.

По всей вероятности, нам придется еще побывать в квартирке на двенадцатом этаже, куда только что ввалился в хлюпающих башмаках, в потемневшей от влаги джинсовой куртке Илья Рубин. Хозяйка — ей можно дать лет двадцать пять стоит перед зеркалом. Комната-квартира Шурочки ничем не отличалась от комнат в других квартирах блочного дома, совершенно так же, как дом мало чем отличался от других домов. Но это была ее комната, скромное чудо которой, как и чудо всякого жилья, будь то берлога зверя или апартаменты вельможи, состояло в том, что каждая вещь была более или менее частью ее души и продолжение ее тела. Некто утверждал, что человек — это его поступки. Ошибка: человек — это его вещи. Флаконы и пудреница на крошечном столике перед трюмо дожидались прикосновения ее пальцев. Чулки, брошенные на спинку стула, изнывали от ревности к другим, роскошным вишнево-серебристым чулкам на ее икрах. Ржавый трехколесный велосипед на балконе был немым укором умершего ребенка. Скосив взгляд, выставляя то одно плечо, то другое, переступая туфельками, она оглядывала себя, она была в необыкновенном платье, эффектно-скромном, сдержанно-вызывающем — черное с красным, — таинственное отражение манило и будоражило Шурочку, а визитер помещался на особой разновидности тогдашней мебели, оригинальном изобретении эпохи, под названием диван-кровать, шевелил лоснящимися почернелыми пальцами голых ног и чувствовал себя вещью среди вещей, хотя главной вещью, если говорить правду, была она сама. Не правда ли, поведение женщины перед зеркалом тем и отличается от глупого глазения мужчины, что он видит в стекле только себя, а она созерцает чудную дорогую вещь, вроде тех, какие стоят в витринах? «Не коротко?» Он усмехнулся. «Чем короче, тем лучше». Постояв еще немного, глядя себе в глаза, она спросила: «А кто он такой?» «Я тебе уже тысячу раз говорил». «Боюсь я что-то… Может, не пойдем?» «Волков бояться, в лес не ходить». Она одергивала подол, выставив грудь, разглаживала платье на талии. «Сама не знаю», — пробормотала она. «Никто тебя силой не тянет, сама напросилась». «А ты предложил!» «А ты согласилась». «А ты, если бы меня хоть капельку уважал, никогда бы не посмел заикнуться об этом». Она прикладывала к груди брошь, примеряла клипсы. «О чем?» «Сам знаешь, о чем». «Ну, посмотрит он на тебя, ну и что?» «Тебе это безразлично?» «Скажешь: раздумала — и общий привет». Молчание. «Сама не знаю… А кто это такие?» «Между прочим, никто тебя не агитирует. Решай сама. Желающих достаточно…» «Вот я и решила». Она наклонилась, приподняла подол платья, чтобы подтянуть чулки. Гость стоял позади нее, она выпрямилась, он лениво обнял ее. Босой, она на каблуках, черные волосы щекотали его лицо. «И хватило же наглости, — сказала она, — предлагать мне. Никуда я не пойду». Она сбросила с себя его руки. Он снова обхватил ее за талию. «Убери лапы». «Никто тебе не предлагал, сама вызвалась». «А кто рассказывал, кто меня науськивал?» «Науськивал?» «Кому сказано — убери свои грабли!» «Ну вот что, нам пора». «Никуда я не пойду». «Хорошо, я пошел». «Ботинки не просохли». «Они до утра не просохнут. Пошли, хватит вертеться. Ты ослепительна. Вот что, одно из двух. Или мы идем, или я позвоню и скажу, что ты раздумала». «Коротковато, — сказала она задумчиво, — особенно когда сядешь. Может, опустить пониже? И проглажу, одна минута… Далеко идти?» «Я думаю, пешком — самое разумное». «Может, не пойдем?» «Не пойдем». «Я знаю, почему ты это все затеял. Чтобы от меня отделаться». «Причем тут я?.. Ладно, забудем эту историю. Дай-ка мне портфель, там записная книжка». «Чего ты с ним все таскаешься?» «Дела, дуся моя…» «Какие же это дела?» Он развел руками, изобразил покорность судьбе. «Если бы не дела, плюнул бы на все и женился на тебе». Она скривила губы. «Только ведь ты за меня не пойдешь. Тебе надо кого-нибудь посолидней». «Ах, ты гад! Все вы сволочи». «Хорошо. Дай мне портфель. Сообщим, что визит отменяется, только и делов». Он крутил телефонный диск. «Занято», — сказал он. «Вот если бы ты был кавалером… — приникнув к зеркалу, она покрасила рот, растерла помаду движением губ, вымела кончиком мизинца крошку черной краски в углу глаза, — если бы ты был кавалером…» «То что?» «То взял бы такси!» «Какое тут такси, сюда ни одна собака не поедет…» Она вздохнула. «Все-таки коротковато». Дождя не было. Белесая мгла обволокла тлеющие фонари. Пропали дома, пропал весь район, огни окон светились в пустоте, подъезды появлялись и исчезали в известковом растворе. Немного спустя в тумане обрисовались две фигуры, высокая и пониже, протащились мимо; Илья обернулся, они остановились, точно ждали оклика. «Гм… девоньки, помогите сориентироваться». «Заблудились, что ль?» «Такая каша, ничего не видать». «Мы сами ищем…» «Тут должна быть где-то Кировоградская». «Это она и есть, — сказали девоньки, — тут все Кировоградские. Вам который корпус?» «Двадцать второй». «Ну и нам двадцать второй. А, Зинуля? Нам ведь двадцать второй? Евстратова, тебя спрашиваю!» «Я почем знаю», — сказала высокая. «Ну, в общем, нам тоже в двадцать второй». «Это какой корпус? Там должно быть написано». «Сейчас погляжу, — сказала низенькая. — Двадцать второй!» «Все в порядке, — сказал Илья, — а вам какая квартира?» «Нам? Да в общем-то все равно. Зинуля, я правильно говорю? Нам все равно, какая квартира». «Как это все равно?» «А вот так, нам все одно, верно я говорю?» «Ладно болтать-то», — сказала высокая. «Мы вам мешать не будем, — сказала низенькая, — возьмите нас с собой». «С собой?» «Угу». «Девоньки, — сказал Рубин, — с особенным удовольствием пригласил бы вас в гости. Можно сказать, мечтал всю жизнь. Но войдите в наше положение». «Мы не будем мешать. Мы в другой комнате будем сидеть». «Все понятно. Не в том дело. Мы сами идем в гости». «Ну и что?» «Да и Зина, мне кажется, не очень расположена». «Зинуля? Да она только и мечтает. Правильно я говорю?» «Ладно болтать-то». «Все понятно. Давайте, милые, так договоримся. Мы сейчас быстро сходим пятнадцать минут, не больше. Потом возвращаемся и идем вместе. Вы пока погуляйте!» — крикнул он, поднимаясь на крыльцо, и больше их не было, пучина сомкнулась над ними. В тускло освещенной, шаткой коробке лифта Шурочка разулась, держась за провожатого, вставила ноги в узкие туфли на шпильках. Кабина доехала до последнего этажа и с лязгом остановилась. Дом был повышенной категории, как тогда выражались, другими словами, не совсем новый, согласно правилу: чем новее, тем хуже, — с широким лестничным пролетом, с просторными темными площадками. В полутьме поблескивали высокие обшарпанные двери жильцов. Илья Рубин трижды нажал на кнопку, в недрах квартиры продребезжали три звонка, два коротких и один длинный, издалека слабо отозвался собачий голос, подкатился к дверям, прислушался, пролаял снова свой вопрос. «Он сейчас скажет, что не ждал нас. Не обращай внимания».

«Какими судьбами, кель сюрприз! — вскричал Олег Эрастович. — А я уж, признаться, и надежду потерял!» Человек, чье имя здесь уже промелькнуло, стоял, держась за дверную ручку, как будто готовый тотчас захлопнуть дверь: это был господин лет пятидесяти, а может быть, семидесяти, малорослый и чрезвычайно импозантный: в голубых усах, остренькой эспаньолке, с холеным мясистым лицом, густобровый, в косо надвинутом лиловом берете на седых кудрях и в пенсне, которое, несколько подбочась, если можно так выразиться, сидело на его породистом носу. Одет был в домашнюю вязаную кофту, на жилистой шее — лазоревая в темный горошек собачья радость, на ногах шлепанцы, отороченные собачьим мехом. «Наслышан, как же, как же… но не ждал!» Он помог даме высвободиться из мокрого макинтоша, Шурочка тряхнула головой, ища глазами зеркало, хозяин отступил назад, как бы пораженный ее красотой, открывшимся зрелищем от туфелек и вишневых чулок до нимба волос, церемонно поцеловал руку у застыдившейся гостьи и устремился вперед. Жилище выглядело несколько запущенным и все же роскошным; на стенах в коридоре висели светильники наподобие канделябров, на полу лежал невероятно пыльный ковер; вдобавок квартира оказалась двухэтажной, что указывало на повышенную категорию владельца: как уже сказано, человек — это его жилье. В конце коридора находилась невысокая лестница, перед ней стоял со шляпой в руке деревянный карлик, весьма похожий на Олега Эрастовича, и пудель, вертевшийся под ногами, был тоже копия хозяина. Сам же он напоминал директора театра оперетты или заведующего домом для престарелых работников сцены, словом, лицо административно-художественное; возможно, и был некогда кем-то в этом роде, хотя, по некоторым сведениям, проработал всю жизнь бухгалтером конторы «Заготскот». Малоубедительная версия, принимая во внимание его хоромы. «Погода монструозная; живем в бесчеловечном климате. Надеюсь, вы не промокли. Прошу наверх… А вы, — он щелкнул карлика по носу и нацелился на пуделя, — вы оба останетесь здесь, вам там нечего делать». Особу такого рода трудно представить себе без трубки, которую даже не курят, а держат несколько на отлете и помахивают ею, но как раз трубку Эрастович не курил; устроившись под оранжевым торшером в продавленном кресле, откуда был виден его нос и торчала подрагивающая нога в домашней туфле, он держал двумя пальцами, словно бабочку, пенсне, а в другой руке согревал бокальчик с благородным напитком. Гостья осторожно брала конфеты из коробки с бумажными кружевами. «Гм, Ариадна… — говорил он, — позвольте мне быть откровенным, имя что-то не того… Дорогие мои, надо шагать в ногу с временем. Все эти Ариадны, Эльвиры, Элеоноры вышли из моды, они просто больше не котируются! Сознайтесь, вы его просто придумали, я угадал?.. Вообще я предпочел бы что-нибудь более скромное, задушевное, что-нибудь русское. Я бы сказал так: ближе к действительности, ближе к народу, это сейчас особенно ценится… Между прочим — о чем тоже нередко забывают, — каждое имя требует соответствующей внешности. Бывают имена жаркие, знойные, откровенные, они предписывают форсированную косметику, ярко-алые губы, платья горячих расцветок. Ваше имя — это имя приглушенное. Допустим, Катюша, или Саша, или, может быть, Люся. В зависимости от обстоятельств возможен западный вариант: Люси». «Олег Эрастович, вы просто ясновидящий». «Что такое?» «Я хочу сказать, папа и мама именно так ее и назвали». «В самом деле? — сказал Олег Эрастович, насаживая пенсне на мясной нос. — Вы действительно Людмила?» «Александра», — потупилась Шурочка. «Это подтверждает мою теорию: знаете ли вы, Илюша, что имя обладает таинственным обратным действием, я бы сказал, определяет облик женщины! Хотя из чисто практических соображений, вы правы, было бы лучше пользоваться псевдонимом. Вроде того как, знаете ли, актрисы в старину брали себе сценическое имя. Оно и практичней. Мы подумаем… Ну-с, а теперь я хотел бы перейти к делу. Рюмочку коньяку… Вы позволите?» Она поглядывала украдкой на себя в стекле книжного шкафа. «Милая моя, я не спрашиваю никаких подробностей, рекомендации Илюши вполне достаточно. Разрешите взглянуть на ваш паспорт… чистая формальность… Гм, вы замужем?» «Давно с ним не живет», — уточнил Рубин. «Дети?» «Детей нет». «Так-с, детей нет», — рассеянно констатировал Олег Эрастович, подрагивая туфлей. Неожиданно туфля свалилась, Шурочка увидела, что из продранного носка торчит черно-желтый коготь. Хозяин втянул воздух в широкие ноздри; нога нырнула в туфлю. «Детей нет, так-с. Надеюсь, мы сработаемся… Возможно, понадобятся кое-какие усовершенствования, кое-какие дополнительные штрихи. Мне не хочется обижать вас, но, дорогая моя, эти… — он показал на свои уши, покачал головой, — эти… клипсы, кажется, они называются? Просто невозможны. Да, в сущности говоря, и прическа, мягко говоря, оставляет желать лучшего… Поймите меня правильно, я не хочу вас обидеть! Вы получите для начала необходимую сумму, для предварительного обзаведения. Впрочем, это потом, всему свое время. Итак. Вы ведь, кажется, медсестра? Я не ошибся? Прекрасно, медсестра — это чистая профессия, это аккуратность, чистоплотность, белая шапочка, свежий, подтянутый вид. Это молодость, это расторопность. Это, между прочим, дисциплина! — Олег Эрастович поднял палец. — Но увы! Это бедность. Будем смотреть правде в глаза». И он погрузился в созерцание своего бокала. Шура сидела, составив ноги в туфельках, с видом плохо успевающей ученицы. Илья Рубин оглядывал комнату. Книги, вещички. Над головой хозяина висел писанный маслом портрет вельможи александровских времен, впрочем, не масло, а вставленная в рамку репродукция. «Олег Эрастович, а это правда…» «Что такое?»- сказал Олег Эрастович, пробуждаясь. «Это правда, что вашим предком был?..» «М-м. Простите?» «Я хотел спросить. Это правда, что?..»

III. Виконт, или Добродетель

Автора упрекнут в непочтительности. Скажут: чуть ли не каждое попавшееся на глаза лицо превращается в карикатуру, чуть ли не вся наша жизнь — повод для зубоскальства. Это, разумеется, не так, можно было бы вспомнить и знаменитый афоризм насчет невидимых миру слез, и все же оснований для упреков достаточно. Жуткая и неправдоподобная катастрофа, постигшая столицу, тяжкие предчувствия и общий раздрызг, — во всем этом нет ничего смешного, а между тем каков тон! Прав читатель, испытывающий злость и усталость от бесконечных ухмылок, и трижды правы были бы действующие лица, если бы они были живы и выступили с опровержением. Но что делать, что делать, о Господи, если серьезный слог сам звучит как пародия. Итак, revenons[10]… к нашим баранам. «Да, это правда. Если вас это интересует… Мой прадед был его родным братом, стало быть, сами решайте, в какой мы степени родства. А мать этих двух братьев была родом из Шотландии, князь Андрей Саврасович, наш прапрадед, увез ее от мужа в Россию… Есть в нашем роду и шведская кровь, и немецкая. А вот это место, где мы с вами находимся, эта гнусная окраина когда-то называлась Олсуфьево, мы ведь не только Вяземские, не только Гризебахи, мы еще и Олсуфьевы. Здесь было… но, я думаю, нам все-таки надо ближе к делу». «Олег Эрастович, а это правда, — сказал Илья, подмигнув соседке, — что вашим предком был маркиз, как его…» Олег Эрастович сверкнул стеклышками пенсне. «Не маркиз, а виконт. Огюстен-Этьен виконт де Бражелон. Что тут странного? Впрочем, минуточку. Раз уж вы так интересуетесь». Он зашлепал из комнаты, гостья растерянно смотрела ему вслед. Рубин вертел в руках кремлевскую башню из янтаря с надписью над воротами: «Многоуважаемому О. Э. В. в день 60-летия в знак благодарности от друзей». Голос хозяина послышался в закоулках квартиры: «Зимой 1812 года…» Башня упала на пол, Шурочка в ужасе прижала ладонь ко рту. В последнюю минуту удалось кое-как насадить отвалившуюся звезду на обломок шпиля, сувенир был пристроен в шкафу перед книгами, стекло задвинуто. Явился Эрастович с пожелтелым канделябром, на этот раз настоящим, и фанерным щитом с ручками для продевания руки. Он прислонил щит к своему креслу, перед креслом поставили канделябр, потушили торшер и зажгли свечи. «Раз уж вы так интересуетесь, — промолвил хозяин, — маленькая романтическая история. Зимой 1812 года, при отступлении Наполеона из Вязьмы, там остался раненый поручик, его перевезли в загородный дом помещиков Кулебякиных. Была такая, если не ошибаюсь, вдова Варвара Осиповна Кулебякина. Вдвоем с дочерью они выходили раненого француза, а года через два его разыскал в Вязьме отец, виконт де Бражелон. Вы, наверное, уже решили, что дочка втюрилась в молодого поручика. Ничуть не бывало: она подарила свое сердце старому виконту. Поручик, он даже, кажется, был не французом, а вюртембержцем, побочный сын, хрен его знает, обычная история, все мы в каком-то смысле побочные дети… так вот, поручик остался с носом, принужден был уступить поле боя, отбыл в свой Вюртемберг, и что с ним было дальше, неизвестно и неинтересно. А вот папаша, который был, между прочим, старше самой матушки, папаша-таки женился на дочери и стал одновременно и зятем, и отцом семейства. Вдова была вне себя от ревности, однако злые языки утверждали, будто он утешал обеих дам. И будто бы, но это уже легенда, обе имели детей. Впрочем, я происхожу от старшей. Фу! — сказал, нагибаясь, Олег Эрастович, и канделябр потух, распространяя слабую вонь. — Можете ли вы мне объяснить, зачем я приволок эту руину?» Щит был водружен на кресло. «Так на чем, э, — пробормотал он, — мы остановились?» В самом деле, на чем? «Да! В левой половине золотой шеврон с тремя ядрами и тремя звездами на голубом поле. Знак того, что прапрадед мой был лейб-кумпанцем и находился среди тех солдат, что помогли Елизавете взойти на российский трон. Все были возведены в дворянство, получили наделы и все такое… Что касается правой половины, то она принадлежит виконту. Три луны, значение их неизвестно. Согласно глухому преданию, этот астрологический рисунок содержит предсказание о будущем рода… Я занимаюсь сейчас конструированием совокупного герба, объединяющего все четыре фамилии». Наступила тишина. Снизу донеслось какое-то движение, осторожный подвыв. «Все умерли, — прошептал Олег Эрастович, — и Кулебякины, и Олсуфьевы. И шведы, и немцы, и хрен знает кто!» Послышалось цоканье когтей вверх и вниз, урчанье, и снова кто-то гавкнул. «Молчать! — закричал хозяин. Пудель залился лаем. — Вот я тебя сейчас, проходимца… Так на чем, э… Ну-с, — промолвил он, расправил на шее бабочку и приосанился. — Прошу».

Комната, называемая студией, была перегорожена ширмой, у окна помещался фотоаппарат на треноге. «Милочка моя, не волнуйтесь, дело есть дело. Рядом, если надо, туалет… Сниматься пока не будем. В другой раз, может быть… Фотографии понадобятся для альбома… Но сперва я должен оценить ваши данные. Илья, будьте любезны…» Он показал пальцем, где включить подсветку. «Пожалуй, верхний свет не нужен… Если вы мне принесете, э, чуточку подкрепиться, там, на столике… буду благодарен по гроб жизни. Шторы опустите. Нужно учитывать все: цвет волос, глаз… О-о, вечная поясница! Позвольте, я прилягу… Милочка, вы живы?.. Мы ждем. Мы терпеливо ждем». Прошло довольно много времени, прежде чем она выступила, сильно робея, из-за ширмы. Студия преобразилась, сияние ламп придало спектаклю фантастический вид. Олег Эрастович лежал на кушетке. Он взглянул на Шуру, грозно втянул воздух мясным носом и тотчас прикрыл рукой глаза. «Дорогуша, вам придется, — пробормотал он, — самым внимательным образом заняться своим бельем. Таких тряпок никто больше не носит. Их нужно просто выкинуть. Теперь совсем». Она исчезла за ширмой и вышла через минуту, близкая к обмороку. Эрастович лежал, не отнимая руки от глаз. «Готово?» — спросил он. «Да», — сказала она еле слышно. Он сел, держа перед собой бокал. «Жарко», — промолвил он и снял берет, чтобы обмахиваться им. Или это был жест уважения к красоте? Лилово-седые кудри окружали его череп. Олег Эрастович отхлебнул хорошую порцию. Бокал стоял на полу возле его ног. Он снял пенсне, подышал, протер, вновь насадил на мясной нос, нахмурил пышные брови. «Ну-с, по-немецки орех, обратите внимание на эту линию. Люсенька, или как вас… чуть-чуть влево. Голова повернута в противоположную сторону, слегка скосить глаза. Нет, так нельзя, опустите руки. Правая — на лоне. Я сказал: на лоне. Поза Афродиты. Прекрасно… Теперь станьте прямо, просто так, руки опустите. Старые мастера называли это позой добродетели, почему бы и нет… Вам не холодно? Здесь не должно быть холодно. Теперь спиной. Ягодицы просто прелесть… Я положительно уверен, что вы будете иметь успех. Видите ли, друзья мои…» Мерный голос Эрастовича напоминал голос лектора или экскурсовода. «Видите ли… Майоль создал женщину с тяжелыми бедрами, этакую Астарту с могучими формами, мощными, почти каменными ногами — это было актом исключительной смелости, это было революцией. Но я остаюсь верен классическому канону. Я счастлив, милая, поздравить вас с тем, что вы не успели отяжелеть. Бедра должны иметь форму фригийской лиры. Живот, как это ни парадоксально, должен оставаться маленьким, хотя и выпуклым. Видно, впрочем, что вы рожали… И без абортов небось тоже не обошлось? Жизнь есть жизнь… Видите ли, я вам скажу так, — продолжал он, отнесясь к Рубину, — все дело не столько в формах, сколько в пропорциях. Это звучит как банальность, и тем не менее далеко не все это понимают. Женщины склонны придавать преувеличенное значение той или иной детали, женщины вообще поглощены деталями, так сказать, не видят из-за деревьев леса, одни обеспокоены тем, что у них слишком маленький бюст, другие думают, что надо обязательно иметь шаровидные груди, а грушевидные — это якобы уже не так красиво, большая грудь — тоже плохо… Все это вздор! В действительности размеры сами по себе не имеют значения, важно, чтобы они вписывались в общую панораму. Согласовывались со всем остальным, с ростом, с шириной бедер. Для художника это азбучная истина. Но главное — это музыкальность линий. Терпение, милочка, станьте бочком… Внимание! — Его палец вознесся в воздух. — Что я подразумеваю под музыкальностью? Прослеживая линию, идущую от подбородка к коленкам, мы должны получить единую мелодию, непрерывный тематический ход. Как всякая тема, эта мелодия обладает внутренней логикой; это пока еще только контур, посвящение в женственность, ибо, заметьте, вы еще не видите женщину, не владеете ее образом, то, что вам предстает, — лишь мелодия женственности. Люся… или как вас там. Прошу терпения. Вас касается… Вот: круглый, слегка подтянутый к нижней губе подбородок, затем плавное диминуэндо шеи, переходящее в проникновенную песнь, в торжествующий дуэт грудей, который завершает легкая фиоритура, форшлаг сосков, при этом второй форшлаг как бы эхом звучит позади первого. Вот почему, кстати, спелые груди требуют и хорошо развитых, выпуклых сосков… После чего… пардон. — Он прервал себя, чтобы отхлебнуть из бокала. — Гхм! Да… После чего мелодия, нисходя, делает небольшой ритмический перебой: вы слышите синкопу, теплая тяжесть молочных желез, их мощный, но приглушенный аккорд переходит в задумчивую, прохладную кантилену живота. Мелодия растет… и вновь легкий провал, снова форшлаг, впадина пупка, вот, кстати сказать, один из наиболее спорных вопросов музыкальной эстетики женского тела: как отнестись к пупку, нужен ли он, не нарушает ли он мелодию? Еще Рескин писал о том, что пупок Афродиты Арльской — единственное, что грозит нарушить ее совершенство, вот почему он едва заметен. Читайте Рескина, мой друг! Дело дошло до того, что некоторые знаменитые красавицы в эпоху Возрождения — известный факт зашивали себе умбиликус, да, да, предпочитая хирургический рубец восхитительному природному дефекту, который, на мой взгляд, не только не портит женский живот, но, напротив, придает ему

пикантность. Это, если угодно, родник среди пустыни, это глаз, который смотрит на вас посреди живота… У индусов существует поверье, что из зернышка, брошенного в пупок богини, возрастает лотос. Из пупка Вишны рождается Брама. Можно понять, впрочем, — продолжал вдохновенно Олег Эрастович, — откуда возникло это гонение на пупок: не только из соображений эстетики, тем более что эстетические аргументы, на мой взгляд, неубедительны, я решительный сторонник пупка… Взгляните… Александра, чуть-чуть влево… достаточно. Взгляните, какая прелесть этот пупок, эта крохотная раковина, не правда ли? Так вот: откуда же все-таки это гонение? В чем дело? Почему? Я вам отвечу. Потому что пупок претендует, так сказать, на привилегию считаться центром тела! У индусов так оно и есть. Вообще пуп как середина и средоточие тела, а значит, и центр мироздания, umbilicus mindi у древних римлян, — это интереснейшая тема! Центр тела — и, следовательно, отвлекает от другого центра. Это, можно сказать, вопрос принципиальный. Но мы отвлеклись. Итак! Нисходящий звукоряд, спуск к низинам разрешается мягким аккордом, я говорю о венерином холме — тоже, знаете ли, своеобразный композиционный ход. Ведь, казалось бы, мы ожидаем плавного нисхождения, равномерного спуска к кратеру, к завершению, в тайную щель, а вместо этого мелодия, хоть и обессиленная ожиданием, взмывает в последний раз. Как бы перед смертью, словно вспыхнувший и затухающий огонь, в последний раз — чтобы окинуть взором всю себя!.. У вас бывают ночные дежурства?» — спросил он, когда демонстрация была окончена. «Суточные, — пролепетала Шурочка. — Сутки отработала, два дня свободных». «Гм». Все трое находились снова в комнате с книжным шкафом, торшер тускло отражался в стекле, и сам Эрастович после лекции выглядел несколько оплывшим, струйки пота блестели на его лбу, словно растаявший воск, пенсне едва держалось на отсыревшем носу. «А изменить расписание невозможно? Вы не должны приходить на работу утомленной. Мы сделаем так: я буду стараться приспосабливаться к вам, а вы уж как-нибудь приспособьте свое расписание ко мне… Но мы еще вернемся к материальной стороне дела». Он обвел полки томным коньячным взором, увидел искалеченный подарок, покосился на сидящих. Шура задумалась. Рубин изобразил преувеличенное внимание. Олег Эрастович втянул носом воздух. «Вы будете зарабатывать достаточно, чтобы прилично жить. Мы подумаем о том, чтобы улучшить ваши жилищные условия… И тем не менее… Я хотел бы вас просить, я даже настаиваю на этом. Вы не должны ни в коем случае бросать работу в больнице. Так надо. Надеюсь, вы меня понимаете… Вы получаете твердый гонорар, наличными, мне — две трети. Вы не будете обделены, Александра, уверяю вас…» «Кстати, — заговорил он снова, — знаете ли вы, э-э… кто мне преподнес вот эту… вон там… Спасскую башню?» Он ждал ответа, но Илья ограничился тем, что пожал плечами. «Так вот… Два слова о наших клиентах. Большая часть из них — люди приезжие. Ответственные работники, серьезные, солидные люди, исключительно по рекомендации… Некоторые пользуются моей дружбой много лет… Абсолютная благопристойность, рыцарское отношение к даме. Это одно из моих правил. И, замечу попутно, люди щедрые. Я не вмешиваюсь, не требую отчета о том, какие подарки преподносятся сверх установленного гонорара, единственное, о чем прошу, — ставить меня в известность… Женщина, знающая жизнь, не будет спорить, если я скажу, что пожилой друг с твердым положением в обществе, с партбилетом в кармане, разумеется, на хорошей должности предпочтительней молодого вертопраха… Об абсолютной конфиденциальности, я полагаю, незачем говорить, она подразумевается сама собой. Я звоню, я рассчитываю, что вы дома, по телефону никаких подробностей, сообщаю только адрес гостиницы. Там вам не будут чинить препятствий, называть себя тоже не обязательно… Сообщаю этаж, номер, время визита. В отдельных случаях возможна экскурсия за город, музей, концерт, что-нибудь в этом роде, ужин… Задерживаться на всю ночь — ни в коем случае. Впрочем, я сам договариваюсь об этом с заказчиком… Финансовый отчет — каждые две недели. Если вы больны или надо отлучиться из города, покорнейше прошу ставить меня в известность. Это касается и женского недомогания». Наступило молчание. «Все понятно? Или есть какие-нибудь вопросы?» Илья Рубин взглянул на Шурочку, она сидела, выпрямившись, в своем черно-красном платье, положив сумочку на колени. «Олег Эрастович…» — промолвил Рубин. «Что Олег Эрастович? Что Олег Эрастович?! — неожиданно вскричал хозяин, ловя падающее пенсне. — Олег Эрастович должен крутиться, как карась на сковороде. Всем надо угодить, чуть что — Олег Эрастович, он все может, все устроит. Фигаро здесь, Фигаро там! Думаете, это так просто?.. Не устраивают мои условия — ради Бога. Скатертью дорога! Желающих достаточно…» Услыхав громкий голос, пудель внизу проснулся и присоединился к хозяину. «Молчать!» Мелкий стук собачьих когтей, пудель взбежал по лестнице. «Я кому…» — грозно начал хозяин. Когти скатились вниз. «Ну, что такое? — спросил он утомленно. — Что вы хотели спросить?» «Мы уже уходим, Олег Эрастович, я только хотел вам напомнить… Вы обещали насчет машинистки». «Какой машинистки? Ах, да. Останьтесь». «Олег Эрастович, я бы хотел проводить…» «Ничего, сама дойдет».

Вполне понятное смятение молодой женщины объяснялось более сложными, чем может показаться, обстоятельствами; мы не ошибемся, предположив, что стыдливость Шурочки была отчасти наигранной. Не то чтобы она без колебаний, как чему-то, что само собой разумеется, решилась подвергнуться этому странному экзамену. Но если не говорить о первых минутах, когда она вышла из-за ширмы с колотящимся сердцем, ужаленная ярким светом, уронив голову, если не говорить об этом минутном страхе, похожем на панику дебютантки на подмостках, — страхе, с которым она благополучно справилась, — то дальнейшее представление волновало ее не так уж сильно. Особенно когда она убедилась, что «экзамен», так сказать, носит не только деловой характер. (В альбоме Олега Эрастовича, пополнившем материалы следственного дела и впоследствии исчезнувшем, о чем можно пожалеть, ибо редкий документ эпохи может быть так красноречив, фотография Шурочки отсутствовала. Заметим, что далеко не все из представленных на снимках дам отвечали строгим эстетическим критериям Олега Эрастовича; в качестве рекламного проспекта альбом, очевидно, был рассчитан на разные вкусы. Тем не менее коммерческую сторону не следует абсолютизировать. Беглое знакомство с обитателем двухъярусной берлоги, где он проводил время среди книг и аристократических воспоминаний, убеждает, что им владел не один лишь голый чистоган. Рискнем высказать предположение, что в конспиративном заведении Олега Эрастовича смотрины были неким эквивалентом того, что некогда называлось jus primae noctis[11].) Так вот, если вернуться к Шурочке, едва ли ее неуверенность была вызвана самой этой демонстрацией, ведь она приблизительно знала, куда идет, приблизительно догадывалась, что предстоит что-то «в этом роде». Мужчинам свойственно преувеличивать стыдливость другого пола. Вернее сказать, мужчины не в состоянии понять, где кончается истинная стыдливость и начинается театр, не в состоянии уразуметь простой факт, что стыдливость — это уступка тому преувеличенному значению, которое они придают наготе. Дрожала ли она от холода или при мысли о том, как бы не подкачать в телесно-профессиональном смысле? Профессией предстояло еще овладеть, и, как многие начинающие, несмотря на свои 27 или 28 лет, она несколько романтизировала ее. В былые времена, если верить романистам, на рынке любви преобладали соблазненные горничные, изгнанные из богатых домов; в наши дни, когда горничных давно уже не существовало, общественную потребность удовлетворяли продавщицы магазинов, подавальщицы в пивных, уборщицы, парикмахерши, медсестры. Нам довелось беседовать с Шурочкой. Она была откровенной насколько позволяет женщине быть искренней ее лицедейство перед самой собою. Что прельстило ее, почему она согласилась работать у Эрастовича? Она пожала плечами. А почему бы и нет? В самом деле, вместо того чтобы спрашивать, что побуждает девушку выйти на панель, следовало бы спросить, что удерживает ее от этого. Десять, а то и больше суточных дежурств в месяц, весь день на ногах, ночью тоже нет покоя, так что к концу смены валишься с ног; а ведь и дома тоже не сидишь без дела. А зарплата? За такую зарплату вкалывать — надо еще поискать дураков. Да и вообще… В этом «вообще», собственно, и заключался ответ, заключалась правда, для которой ссылки на трудную жизнь были скорей оправданием. Укажем на очевидный парадокс публичного ремесла: проституция, как нам объясняли, представляет собой опредмечивание женщины; не столько надругательство над телом, сколько пренебрежение личностью; женщина есть товар, объект желания и наслаждения, прочее несущественно. И в то же время, да, в то же время это ремесло обещает ей то, чего никогда не может дать обыденная жизнь. Разве не она, эта тусклая, скучная, безжалостная и бесперспективная жизнь, аннулирует ее личность? Тогда как «ремесло» возвращает свободу. Если хотите, возвращает чувство собственного достоинства! Ремесло приносит деньги, но так же, как скудость средств не была единственной причиной схождения на стезю порока, гонорар сам по себе еще не есть единственный резон продажной любви. Проституция тела есть раскрепощение души, да, не что иное, как особый способ самоутверждения, если угодно, самоосуществления. Быть может, парадокс этот задан самим языком. Разве шум языка, риторика языка, демагогия языка не навязывают нам готовый образ мыслей, готовый ответ, едва только мы произнесли все эти слова: купля, продажа, отчуждение, унижение? Шурочка ожидала увидеть циничного поработителя, презрительного хама — чего доброго, для начала предстояло разделить постель с ним самим. Вместо этого ее встретил джентльмен изысканных манер. Шикарный дядька! Дуновение иной жизни, похожее на аромат французских духов, обдало ее; она почувствовала себя в мире романтической богемы, в пестром и переливающемся, как финифть, мире кино, эстрады, конфет и коньяков, беспечности и головокружительного веселья. Проституция… При чем тут проституция? С этим грязным словом связывалось что-то непотребное, пьяные девки на вокзалах, темные углы, венерические болезни. Это слово было оскорбительным. В нем было то самое, что мы назвали демагогией языка. Не говоря уже о том, что в нашей стране проституции нет. Проституция как социальное явление в нашей стране уничтожена. Проституцией вынуждало женщину заниматься полуголодное существование. У нас голодных нет. Олег Эрастович показался ей немножко комичным, немножко дураковатым, даже трогательным, очень ученым и бесконечно обворожительным. Должно быть, в молодости был орел… Он рассмешил и поразил ее в первую же минуту. Когда в прихожей она сняла свой плащ. Когда она взбила волосы. Как он смотрел на нее! Или, лучше сказать, какой юной, стройной, манящей, изящной и таинственной она увидела себя в мерцающих стеклышках его пенсне! Позировать перед несколькими зрителями — совсем другое дело, чем перед одним: проще и безопасней; хорошо, что Илья присутствовал на смотринах. Но что Илья! Настоящим зрителем и ценителем был этот старикашка в лиловых усах, именно это зеркало дало ей понять, что она женщина, открыть в себе то, что дремало в ней и что было сковано предрассудками, лицемерием, задавлено тухлой жизнью, унылым бытом, всеобщим хамством. Что он там пел? Она почувствовала себя несколько сбитой с толку, услыхав ученые слова, ее насмешил этот комментарий, может, он и вправду какой-нибудь профессор. Но она понимала, что не в словах дело, слова сами по себе ничего не значат. Голос Олега Эрастовича был точно бархатная ладонь. Она видела, как он повел мясным носом, широченными ноздрями, точно принюхивался. Пенсне Олега Эрастовича щекотало ее нежными молниями. Увидеть свое отражение и испытать восторг. Увидеть себя в зеркале мужских глаз — и в страхе обнаружить, что от тебя ждали большего? Ведь и это могло случиться. Вот что было причиной ее неуверенности, волнения и стыда.

«Послушайте, молодой человек… чья это работа?» «Гм. Э…» «Я спрашиваю, чья это работа». «Олег Эрастович, я сам не понимаю. Уверяю вас, я тут ни при чем. Хотел книжки посмотреть… А она свалилась». «Сама свалилась». «По-видимому. Странно, что она так легко сломалась. Мне кажется, янтарь ненастоящий». «Но, но! — закричал хозяин. — Вы даже не представляете себе, кто мне преподнес эту башню. Самый дорогой подарок в моей жизни». «Можно склеить». «Все можно склеить. Жизнь не склеишь… А, что говорить! — Он сидел в кресле, сняв пенсне, тяжко вздыхал, сопел и дергал себя за эспаньолку. По-настоящему вам бы следовало компенсировать мне эту потерю. М-да. Так чем могу служить?» «Насчет машинистки…» «Машинистки? А, ну да! Совсем забыл. Из головы выскочило. То есть, конечно, не совсем, но, знаете ли… Войдите в мое положение, — сказал Олег Эрастович, — у меня неприятности, у меня всегда были и всегда будут неприятности, увы, характер такой, не умею отказывать. А неприятности, как вы, может быть, знаете, всегда означают дополнительные расходы. Неприятности означают: плати и плати!» «Что… опять?» «Нет, нет! Слава Богу, пока еще не то, что вы думаете, хотя, разумеется, и властям предержащим требуется положенное, кесарю кесарево! То есть не то чтобы кто-нибудь так уж прямо стал напирать, но, знаете ли, никогда не мешает приобрести друзей заранее. Я вам скажу так: это правило жизни друзей надо приобретать своевременно! Кстати, могу похвастаться: один из крупных чинов, там… — он показал на потолок, — не буду его называть, но действительно крупных, на уровне города, — мой друг. Я думаю, эта девочка ему очень придется по вкусу. Тем более что я обещал ей похлопотать насчет жилплощади». «Кстати, Олег Эрастович… я бы хотел вас попросить: проявите к ней заботу».

«Всенепременно. А что, вы с ней в близких отношениях?» «С чего вы взяли? Старая дружба… просто так». «Угу, — отозвался Олег Эрастович. — Милый мой, я ко всем моим подопечным отношусь с одинаковым вниманием. Но в том-то и дело, что не все отвечают необходимым требованиям. Я ничего не говорю о вашей протеже. Слов нет, недурна, ноги, правда, коротковаты, но это ничего. Характер, кажется, неплохой, не избалована, не знаю, как насчет технических навыков, но это дело наживное. А вот с еще одной дамой я постоянно наживаю неприятности, уволить жалко: ни кола ни двора, нет московской прописки, надежды на брак никакой, одна дорога — на панель, на Курский вокзал, и, конечно, моментально сопьется, а между тем уже сильно за тридцать и, сами понимаете, шарм уже не тот… Одним словом, — продолжал он, и в руке у него снова появился заветный фиал, — ваше здоровье, как говорится, дай нам Бог всем… Одним словом, клиент звонит, какой-то кавказец, я даже не успел как следует с ним познакомиться. Был мне рекомендован, первый раз в столице, кто мог знать? Громы и молнии. Убежала от него в слезах, и вот теперь он грозит дойти чуть не до Верховного Совета, грозит прокуратурой, у него там брат или сват, у всех невероятные знакомства и аристократическое родство. Мне, мне грозит, вы понимаете? Разумеется, я не поддался на угрозы, я, знаете ли, при случае сам могу пригрозить. Но пришлось платить! Пришлось срочно вызывать замену, гонорар за мой счет, чтобы эта сволочь заткнулась». «И что же?» «Ничего, уехал довольный». «Олег Эрастович, так как насчет…» «Да, да. Память! Память! — вскричал Эрастович. — Постойте… ага. Могу вам рекомендовать одну очень интеллигентную машинистку, пожилая дама, из наших, превосходно владеет русским языком. Может одновременно быть редактором, безупречная грамотность, видите ли, по-русски уже давно никто не в состоянии писать грамотно…» «Угу… Можно на вас сослаться?» «Сослаться-то можно, но…» «Олег Эрастович, я ничего лишнего не скажу». «В самом деле, кого я учу? Старого конспиратора!» «Вот именно, можно ей позвонить?» «Все эти ваши игры. Доиграетесь когда-нибудь…» «Да мы ничего не делаем, Олег Эрастович. Мы в политику не ввязываемся». «Это вы им скажите. Я сам с ней переговорю. Так будет лучше… Но, дорогой мой, это очень квалифицированная машинистка. И, сами понимаете, коэффициент секретности. Одним словом, это дорого стоит». «Может, мы как-нибудь с этой тетенькой договоримся?» «Тетенька! Вы не представляете себе, кто она такая. Наши бабушки были кузинами! Словом, короче говоря, поручиться не могу, впрочем, посмотрим. Могу ли я в общих чертах, э-э, узнать, о каком материале идет речь?» «Номер еще не совсем готов, но лучше начать уже сейчас. Остальное буду подкидывать по мере поступления материала. Полтора интервала. Двадцать экземпляров». «Mon Dieu[12], двадцать экземпляров, куда вам столько? А вы мне все-таки Спасскую башню… того… должны компенсировать». Внизу слышались стук когтей, подвывание, перешедшее в длинный монолог, пес жаловался на черствость хозяина, одиночество, неблагодарность друзей, скверное пищеварение, пес предрекал новые беды и конец времен, и деревянный карлик у входа на лестницу со шляпой в руках тщетно старался его урезонить.

Рассказы

ДОРОГА

Я писал Историю железных дорог. Чехов

1. Интродукция

Среди ночи, в кромешной тьме, я проснулся от паровозного свистка, выскочил на перрон, бежал рядом с грохочущими вагонами, протянув руки к поручням, сбил с ног кого-то, мне казалось, перрон с киосками и провожающими едет назад, мне казалось, что я бегу на одном месте; я вскарабкался на тормозную площадку и лишь тогда заметил, что это не тот поезд. Пришлось спрыгнуть, и я кубарем покатился с насыпи. Я смотрел вслед последнему вагону, а оттуда на меня смотрел человек в стеганом бушлате и солдатской шапке-ушанке. В ужасе я понял, что это был тот поезд, что поезд ушел и меня не досчитаются. К счастью, это произошло мгновенно, — мне удалось поменяться с ним одеждой и местами: я стоял в бушлате, с фонарем в руке на площадке последнего вагона, а с насыпи человек отчаянно махал руками вслед уходящему составу, так тебе и надо, подумал я злорадно. Еще я успел заметить, как отставший выбрался на полотно и побрел по шпалам, а поезд тем временем набирал скорость. Каждый знает, что идти по железнодорожному полотну неудобно, расстояние между шпалами слишком мало для нормального мужского шага. Колонна шла по четыре человека в ряд, двое между рельсами, двое по торцам, глядя вниз, себе под ноги, и впереди, и позади колонны, придерживая на груди болтающиеся автоматы, семенили конвоиры, еле поспевая и тоже опустив головы. И вновь свисток пробудил меня от навязчивых и бессвязных мыслей. Нас нагоняла платформа, груженная щебнем, лопатами, перевернутыми тачками. Далеко позади, толкая вагоны и платформу, тяжко дышал и вращал колесами паровоз, машинист не видел колонну, и кричать было бесполезно; конвой оглядывался, состав нагонял колонну; как лошадь не может свернуть с дороги, так мы бежали по шпалам, и следом за нами визжали колеса, побрякивали тачки и лопаты. Солдаты сбежали с пути, что-то выкрикивали, но мы не могли сойти с дороги, шаг влево, шаг вправо, конвой применяет оружие, это заклятье сидело у нас в спинном мозгу, страшное чувство действительности, от которой некуда деваться, парализовало меня. Тут, однако, кое-что изменилось. Оловянное небо низко стояло над лесами, над пнями и гатями, там и сям поблескивало тусклое серебро болот, надо было решаться. Патруль ждал по ту сторону пути, за шумом и громом проносящихся вагонов, и я знал, что, как только поезд пройдет мимо, проводник СРС спустит зверя, проводник служебно-разыскной собаки. Он сам был похож на свою СРС. Кто кого держал на поводке? Поезд гремел на стыках, патруль ждал, кирзовые сапоги, заляпанные грязью, были видны между мелькающими колесами, пес перебирал передними лапами, мне даже казалось, что я слышу, как он повизгивает от нетерпения и сержант щелкает языком. Паровоз взвыл, давая понять, что состав минует таежную станцию с древнерусским названием, которого не было на карте, весь наш гиблый край не существовал; и вот я вижу, как приближается последний, так называемый русский двухосный вагон, короткий, в отличие от четырехосного двухсоттонного пульмана, слишком тяжелого для проложенной на скорую руку узкоколейки. Вагон катился, вихляясь, в хвосте состава, и надежда оставила меня окончательно. Терять было нечего, я подпрыгнул и сорвался, снова прыгнул, получил сильный удар, но сумел подтянуться и взобрался на площадку, и тотчас все улетучилось в свисте ветра, я забыл, кто я и откуда, словно все было сном и восстановилась нормальная человеческая жизнь. Войдя в теплый вагон, я уселся в проходе на свободное место. Пассажиры молча, брезгливо подвинулись, косясь на мою одежду. Буфетчик в белом грязноватом фартуке нес на согнутой руке корзину, в другой руке держал большой алюминиевый чайник, предлагал какао, булку с колбасой, вещи, которых я не ел тысячу лет, денег у меня не было, толстый буфетчик сжалился и налил мне горячего какао в бумажный стаканчик, и сладкая усталость сморила меня, и я уснул под стук огромных часов, под гул поезда, уходящего в черный туннель, под гром вагонов на мосту и внезапно ворвавшийся свист и вой идущего мимо экспресса. Голова моя болталась на груди, во сне я видел сверкающие на солнце рельсовые пути, стрелки, пикетные столбики и далекие мачты светофоров.

2. Путевые картины

Я спал и не спал и думал о том, что так и буду ехать всю жизнь, поглядывать в окошко на снежные леса, весенние разливы, на бабу-стрелочницу со свернутым желтым флажком. Давно уже я замечал, что железная дорога играет особую роль в моей жизни, в моей клочковатой, тряской, гремучей жизни, — с той поры, когда ребенком я подбегал к полотну, вслушивался в подрагивание рельсов и вглядывался в далекий туманный путь, откуда медленно, незаметно неслось на меня неведомое будущее. Что-то смутное, голубоватое, все ближе, ясней — это шла электричка. Ветер нес навстречу запах дегтя и стали, ржавого щебня, мазута, был канун выходного дня, ранний вечер, и мачты, и протянутые в вышине друг над другом, соединенные перемычками провода рисовались на серебряном небе. В то время у меня была целая коллекция билетов, картонных прямоугольничков, красных — с названиями далеких станций, желтых — с номерами пригородных зон, я ждал, когда схлынет толпа дачников, лез под дощатую платформу, чтобы добыть билетик с треугольной пробоиной от щипчиков контролера, брел по дорожке, усыпанной иглами, пересеченной корнями деревьев, как следопыт, впиваясь глазами в лесную тропу. Железная дорога пробуждала необъяснимое волнение, и, может быть, собирание билетиков было лишь поводом для того, чтобы вдыхать ее запах. Железная дорога звала за собой и обещала избавление — от чего? Дорога связала эпохи моей биографии, не давая ей распасться, как стержень, на который нанизаны места и времена; четырехструнный инструмент судьбы. Стоит ли удивляться? Я догадался, что иначе и не могло быть в огромной расползающейся стране, простроченной рельсовыми путями, которые скрепляют ее рыхлое тело. Поезд был похож на электрички нашего детства, с широкими окнами, без купе и верхних полок. Быть может, сидячие вагоны чередовались со спальными; или скорость так возросла, что поезда дальнего следования стали похожи на пригородные; оба предположения были малоправдоподобны, но чего не бывает в пути? Например, я заметил, что путь деформирует время. Дорога перемалывает часы в километры, сутки — в климатические пояса. Вы уезжаете из одной жизни, приезжаете в другую. Трудно сказать, сколько времени я дремал; чей-то взгляд заставил меня пробудиться. И, прежде чем я разлепил веки, я понял — спинным мозгом, который не ошибается, — что за мной следят. Контролер! Или, чего доброго, поездной патруль под видом контроля. Или то и другое вместе. Медленно двигались они по проходу навстречу друг другу, слышался служебный голос, щелкали щипчики. Даже если они не знали, кто я такой, хотя за мной-то они скорее всего и охотились, ведь я уже был объявлен во всесоюзный розыск, — остаться неузнанным было невозможно. У меня не было билета, не было паспорта, на мне была лагерная одежда, можно было не сомневаться — на ближайшей остановке меня ждали местный оперуполномоченный и конвой. Даже если бы просто ссадили меня, на станции ждал конвой. На всех станциях всегда стоит наготове конвой. Итак: не мешкая встать и выйти в тамбур. Разумеется, меня окликнут, может быть, схватят за рукав; вырваться, пробормотать: я в уборную, сейчас вернусь, что-нибудь в этом роде; на мое счастье, в вагон набился народ, протолкаться в проходе и тамбуре, проскользнуть по железному трапу в другой вагон, выбраться наружу, пересидеть на ступеньках в свисте и грохоте, пока они не уйдут; на худой конец спрыгнуть и скатиться с насыпи. Все это неслось и стучало в моем мозгу. Между тем я давно уже очнулся и лишь для виду клевал носом в нелепой надежде, что, увидев меня спящим, они пройдут мимо. У меня даже возникла мысль, что я услышу, о чем они будут говорить между собой, уверенные, что я сплю, и разгадаю их планы. Так было со мной в далекие времена, пожалуй, мне было уже лет тринадцать, когда однажды утром соседка зашла к моей матери, а я все еще был в постели и стеснялся встать, притворившись спящим; все мое тело стонало от вынужденной неподвижности, но я не мог открыть глаза, охваченный внезапным волнением и любопытством; я слышал вещи, о которых не говорят при детях и мужчинах; соседка пожаловалась на то, что она похудела и лифчики стали велики для ее грудей, и мама ей что-то ответила, а та говорила, что она только притворяется, будто испытывает удовольствие, а на самом деле жизнь с мужем не доставляет ей радости и она боится, что он догадается и найдет себе другую. Здесь было много неясностей, и я надеялся, что из дальнейшего разговора все прояснится. Я встал, разминая затекшие члены, и чрезвычайно удачно выбрался, никем не замеченный, оттого что контролер, или кто он там был, занялся другим безбилетником. В тамбуре у окна стояла невысокая крутобедрая женщина с грубоватым лицом продавщицы или колхозницы, разговор моей матери с соседкой не выходил у меня из головы, я подумал, что с простой девушкой можно не церемониться; слушай, прошептал я, обнимая ее сзади, у нас мало времени. Чего ж ты говоришь, что лифчик стал тебе велик? Когда у тебя такие спелые, такие круглые груди! Но она молча повернула ко мне выпуклые глаза, давая понять, что нас могут застукать. Оглянувшись, я показал ей на дверь туалета, она радостно закивала и схватилась за ручку, мы оба схватились за ручку узкой двери с надписью и глазком, что придавало ей сходство с тюремной камерой, дверь не поддавалась, возможно, так кто-то был; вместе мы дергали и рвали ручку, как вдруг дверь отворилась, и тотчас я понял, что все обман. Из уборной выступил контролер. Не исключено, что они оба были в заговоре. Это был ложный ход. Я снова сидел в вагоне, на этот раз у окна — съежившись, смежив веки, ждал, когда меня схватит за плечо сильная и безжалостная рука.

Поделиться с друзьями: