Россия распятая
Шрифт:
Во время фестиваля я познакомился с Борисом Абрамовичем Слуцким. Он был удивлен, что до знакомства с Евтушенко я не знал о его существовании. Слуцкий, родившийся в 1919 году, прошел фронт. Евтушенко рассказывал мне, как он, будучи старше «молодых» поэтов, выступал вместе с ними, борясь за свою поэзию и популярность. Это был коренастый человек с рыжевато-русыми волосами, выдержанный и невозмутимый. В разговоре он был немногословен и иногда от внутренней деликатности и смущения становился багровым, от чего усы на его лице светлели, а глаза становились серо-стальными. «Вам, Илья, нужны заказчики, иначе вы умрете с голоду, – сказал он, рассматривая мою „квартиру“. – Я знаю, что вы уже нарисовали портрет Анатолия Рыбакова – он очень доволен вашей работой. Я говорил, – продолжал он, – с Назымом Хикметом; он хочет, чтобы вы нарисовали его жену. Как вы знаете, он турецкий поэт, а сейчас влюбился в почти кустодиевскую русскую женщину, очень простую на вид, – милая баба, и его очень любит».
Я заволновался: как, сам Назым
И вот передо мной сидит яркая блондинка, действительно с красивым простонародным миловидным лицом – жена Назыма Хикмета. Во время чая поэт рассказывал мне о своих встречах с Пикассо и передал, что слышал от посетившего его недавно друга, будто Пикассо отозвался весьма одобрительно о моей работе «Сумерки». Я с удивлением спросил: «А как же он мог о ней отозваться положительно, если он ее не видел?» «Ваша работа, – ответил Назым, – была напечатана в журнале „Иль Контемпоранео“, в статье Паоло Риччи „Свобода реализма“. Это известный орган прогрессивной интеллигенции Италии, и даже я ее прочел», – пояснил турецкий поэт. Боясь, что Хикмет ждет от меня портрет жены в духе последних работ Пикассо, я тем не менее старался передать абсолютное сходство, а главное – ту особую задумчивость, которая, с моей точки зрения, была свойственна этой женщине. Легкими прикосновениями пастели я хотел дополнить ее «фарфоровость» и нежность голубых глаз. «Действительно, кустодиевская купчиха», – думал я. Ей портрет понравился, а он был явно недоволен: «Вам будет странно, Илья, но я особенно люблю ее ржаные, светлые ресницы, а вы явно с этим не справились». Быстрым движением Хикмет открыл ящик письменного стола и вытащил круглую лупу. Наведя ее на глаз жены, а потом на глаз, нарисованный мною на портрете, сказал: «Сосчитайте, сколько ресниц у нее и сколько у вас на портрете». Поначалу я, как и Слуцкий, судя по выражению его лица, решил, что заказчик шутит. В голове пронеслось: «Наверное, он не приемлет мой реализм и хочет намекнуть, что я отстал от столь любимого им авангарда». Но Назым Хикмет отнюдь не шутил. Забыв «Даму С веером» и другие портреты Пикассо, он требовал от меня именно перечисления ресничек на веках столь любимой им супруги. Прикасаясь острием карандаша к верхним и нижним векам портрета, я, не нарушая цельность «пятна», старался сделать ресницы как можно конкретнее, разумеется, не в ущерб художественности…
К моей радости, они остались очень довольны портретом. Спускаясь в лифте, Слуцкий задумчиво произнес: «Как странно, Назым яростно выступает за свободу художника, за его право видеть все по-своему, а тут пристал к вам с этими ресницами». Нахлобучивая свою шапку, заключил: «Но самое главное сделано – портрет ей понравился, сто рублей получены». Ласково улыбнувшись, продолжил: «Теперь вы должны нарисовать жену самого богатого писателя Саши Галича. Учтите только, что он, впрочем, как и я, – улыбнулся Слуцкий, – большой коммунист, и у власти, в отличие от меня, в большом почете. Мастерит даже, как я слышал, какой-то фильм о чекистах. Денег, повторяю, прорва – человек в зените».
Жил Галич, как мне помнится, у метро «Аэропорт» в писательском доме. Чистая, но какая-то будто казенная квартира, на полках тьма книжек: Новиков-Прибой, Куприн, Лев Толстой, Шолохов, Мамин-Сибиряк. Принял он нас равнодушно. Вальяжно развалясь в кресле, похлопывал домашними шлепанцами. Я вытащил доску, на которой был приколот кнопками лист ватмана. Вошла его жена с огромными светлыми глазами, коротко стриженная, худощавая и нежно-хрупкай, своим лицом чем-то напомнила мне Чаадаева. «Вам сколько нужно времени?»– спросил Галич. Поскольку мне сразу стала ясна концепция портрета, то на его воплощение, учитывая бешеное напряжение во время работы, мне нужен был час, не больше.
«Пока вы работаете, мы с Борисом Абрамовичем чайку на кухне попьем», – сказал Галич, улыбнувшись. Прошел час с небольшим, и мне показалось, что я выразил в портрете все, что хотел. У жены Галича, повторяю, было очень интеллигентное лицо, исполненное в то же время какой-то внутренней истерической отстраненности – она даже ни разу не улыбнулась, глядя на меня как в «глазок» телекамеры. Я позвал хозяина, разрешил моей модели наконец посмотреть на законченный портрет (обычно до конца работы я никогда не показываю свои портреты). «Здорово», – вырвалось у Галича. «Всего за час с небольшим», – добавил Борис Абрамович. Собирая пастель и угольные карандаши, чувствуя
усталость, как боксер после боя на ринге, я не вслушивался в тихий разговор Слуцкого с Галичем. Расслышал лишь громкий возглас моей модели: «Как, час поработал и сто рублей? Ничего себе!» Борис Абрамович, покраснев и чувствуя неловкость ситуации, сказал, обращаясь к Галичу: «Но портрет-то хороший. Вам нравится. Он закончен». Чтобы прекратить начавшуюся перепалку, я сказал: «Раз вы считаете, что ста рублей мой портрет не стоит (тогда 100 рублей равнялись почти двум стипендиям студента), я его забираю!» Большие глаза супруги Галича налились яростью: «Ну уж нет, этот портрет из моего дома не выпущу – он мне очень нравится, а вот цена его не нравится. За час – 100 рублей!» – повторила она с возмущением. «Знаете, – обратился я к Галичу, – как рассказывает Джорджо Вазари, одна флорентийская синьора выразила возмущение Рафаэлю, что он работал над ее портретом всего лишь час и потребовал, в отличие от меня, солидную сумму денег». «Ну и что было дальше? – невозмутимо перебил меня Галич, похлопывая своими удобными домашними туфлями. „А дальше Рафаэль ответил, товарищ Галич, что прежде чем сделать так быстро и хорошо свой портрет, он работал долгие годы“. „Но вы же, все простите, не Рафаэль“, – взвизгнула жена Галича. „Зато вы флорентийская синьора, – огрызнулся я. – Ладно. Из уважения к Борису Абрамовичу оставляю вам этот портрет на память“. Я с трудом сдерживал обиду и возмущение.На улице меня догнал возбужденный Слуцкий. «Признаться, я этого не ожидал от Галича. Ничего себе советский миллионер! Да и она тоже хороша. Но Саша сказал, что отдаст вам ваш гонорар». «Пусть подавится, сволочь сытая, я ему эти 100 рублей в морду брошу», – подвел я итог нашей встрече. А через неделю в нашем длинном коммунальном коридоре вечером раздался звонок, и я услышал грустный голос Бориса Абрамовича: «Илья, вы получили от Галича 100 рублей? Я ему ваш почтовый адрес дал». «Нет, не получил», – так же грустно ответил я. Через неделю мне снова позвонил Слуцкий, без обиняков спросил: «Получили?» Я промолчал. «Тогда надо плюнуть и забыть, – посоветовал Борис Абрамович. – это для меня, может, большее потрясение, чем для вас».
После этого нашего разговора мои отношения с Борисом Абрамовичем Слуцким постепенно угасли. Свой портрет, нарисованный мною в благодарность за его участие, Слуцкий не взял: «Без денег не могу принять вашу работу, а денег у меня, как и у вас, нету. Мне портрет нравится, но пусть он останется у вас на память о наших встречах». Портрет Б. А. Слуцкого по сей день находится у меня. Что же касается Галича, который превратился из советского писателя в диссидента, распевающего лагерные песни (хоть сам он, как известно, никогда не сидел), то я его никогда больше не видел. Эмигрировав и переменив вероисповедание и подданство, Галич вместе с другими лидерами так называемой «третьей волны» принял участие в моей бешеной травле, стараясь помешать моему растущему авторитету за границей. (Дома его и так добьют как антисоветчика!) В групповом клеветническом письме, состряпанном в Германии, утверждалось, что я бездарь, «рука Москвы» и агент КГБ. Галич подписал эту пакость. Вряд ли они ожидали, что я подам на них в суд и, более того, выиграю процесс, названный немецким журналом «Шпигель» феноменальным и беспрецедентным. Об этом процессе я расскажу позже. За границей, если не ошибаюсь, Галич «вступил» сначала в католичество; а потом уже и в православие. А. может быть, наоборот…
Итак, шли долгие месяцы безнадежного ожидания перемен, и мы с моим ангелом-хранителем Ниной пребывали в безысходном отчаянии: все, от кого зависела моя жизнь, были против меня, а те, кто интересовались моей личностью и кому нравились мои работы, ничем не могли помочь. Многие посещали «запрещенного» художника, хотели меня ободрить – спасибо им! Повторяю. если бы не случайные заказы на портреты, я умер бы с голода или, на радость моих врагов, должен был перестать быть художником – изменить профессию. Но вместе с тем один из тяжелейших периодов моей жизни был для меня, временем более глубокого познания России.
Особенно остались в памяти поездки в Боровск – ни с чем не сравнимую по своей красоте и поэзии жемчужину православного русского пространства. Там я задумал свои картины «Русская песня», «Русь», «Боровск зимой» и многие другие работы. Еще будучи в Ленинграде, я в монографии Нестерова любовался работой великого русского художника «Пафнутий Боровский». Во время наших поездок в Пафнутьево-Боровском монастыре располагались ремесленное училище и машинно-тракторная станция. Местные жители пояснили, что купол у храма рухнул в результате работы МТС. Показывали деревянную церковь на холме, где, по преданию, какое-то время размещались кавалеристы наполеоновской армии.
Боровск… Кругом шумят поля, на горизонте синеет бескрайний лес, а зимой все утопает в искрящемся на солнце снегу, когда по дороге, которой, кажется, нет конца, деревенские лошади с добрыми мохнатыми глазами везут одинокие сани.
Я приходил иногда к Павлу Петровичу Соколову-Скале в его мастерскую, находившуюся в элитарном доме на улице Горького, где также располагалась мастерская Налбандяна, а также певца Ленина и советских детишек Н. Жукова, Кукрыниксов, с таким пафосом изображенных Кориным. Соколов-Скаля открывал дверь, поражая своим ростом и умным лицом. Я уже говорил, что в нем было нечто от коршуна.