Российские фантасмагории. Русская советская проза 20-30-х годов
Шрифт:
Негр доверчиво кивнул, но сейчас же тоскливо скривился и спросил:
— Кто же будет тогда давать нам эти чудные вещи? — И он восхищенно подбросил ожерелье из толстых глиняных бус, покрытых голубою глазурью, висевшее на его черной потной груди.
Зудин горько усмехнулся:
— Мы сделаем тебе много лучше и больше. Только скажи, разве ты не хочешь быть свободным? А если хочешь, давай уговорись с остальными собратьями, условься о священном знаке, по которому все мы сразу же кинемся вместе, как звери, на этого сероглазого бестию с кольтом. И тогда я достану тебе много-много голубых, лиловых и синих бус, таких, какие ты любишь, а у тебя не возьму ничего. Я не ем твоего шоколада! — и Зудин ожесточенно замотал головой.
Негр радостно вскрикнул и подпрыгнул, как зайчонок, испустив веселый гортанный
«Как это быстро! Как это сразу легко удалось!» — радостно подумалось ему, и он уже видел, как вот сейчас, здесь вот что-то случится страшно важное, еще никогда не бывавшее в мире, и пускай после этого бьются о стенки засохших конторок жадные погонщики севера. Шоколада больше не будет. Шоколада, именно самого важного, что им надо, чем они держатся, — шоколада больше не будет.
— Значит ты не масса? — с изумленною радостью повторял, щелкая языком, негр. — Ты не ешь шоколада?! — Ты наш брат?! И мы будем вместе с тобой лазить по нашим деревьям, срывая орехи, хохоча по утрам в шаловливой щекотке. Будем спать у ручья на шелковистых стеблях длинных трав под ожогами красного солнца. А вечерами, под сизую пряную дымку тумана с болот, будем вместе так жутко молиться, томясь, вот этим прекрасным таинственным бусам. Ведь ты их нам дашь? Ты их дашь? Ты обещал ведь?! — и тысячи хрустальных доверчивых глаз нежно протягиваются к нему с детскою просьбой. Сотни ласковых рук бережно гладят его, любовно ощупывают, лезут в карманы. Вдруг резкий пронзительный крик:
— Это масса! Он обманул!.. Шоколад!
Зудин ничего не понимает, почему все стрельнули в него пиками пальцев и сейчас же все насугорбились еще ниже и покорнее, заработав, как мыши, перед проезжающим статным красавцем с опаловой тенью на рыжем коне.
— Что случилось? — и он видит, как негр растерянно вертит пальцами вынутый просто случайно из кармана его шоколад.
«Ах, вот ведь что!» — быстрится мысль Зудина искрометным мгновеньем. Но дальше он уже ни о чем не успевает подумать. Его череп раскалывается от звонкого удара, как орех, а размякшее тело переломанными костями, прорвавшими мясо и кожу, засовывается под низкий неструганный ящик с горьким запахом вялых стручков.
Разве это шипит кислота? Нет, это едкая желчь тревоги жжет сердце Василия Щеглова и свербит в нем, как сверло. Милое уплывшее детство сверкает ему издалека осколками склянок веселой помойки. Милое детство трепыхает ему в глаза теплым зеленым листком сочной пахучей бузины. Мельтешат под нею заскорузлые детские ноги у разбросанного кона желтых пузатеньких бабок. Насупилась большеглазая юная мордочка загорелого Алешки. А Васино сердце колко бьется, как одинокий семишник в болтающемся кармане продранных штанишек. Железная плитка тяжела и угласта и плохо ухватывается в напружившуюся ладошку. «Эх, кабы гладенький лизун! Неужто опять промахнусь? Неужели опять проиграемся влоск — подчистую?» Но тычет Васю в бок Алешкина ручонка и игриво подмигивает Алешкин шепоток:
— Держи-к, Вась… лизун!.. На… выручайся…
И пускай теперь не Шустрый, а целые полчища Шустрых шевелят своими длинными пальцами, как пауки по углам, — он, Вася, Алешку не выдаст. Качается перед ним далекая юность, бузина и помойка, и крепнет стальным лизуном Васино сердце.
Торопливо, тенорковой прохладой, спросил о чем-то Степан и, прищурясь, молча целится через карандаш на электрическую лампочку. Быстро и неверно Вася пружинит тогда одну за другою все нужные мысли, словно кот, подбирающий задние лапки для прыжка на застывшую в ужасе мышь.
Вдруг совсем неожиданно брякает Шустрый:
— Мне разрешите…
— Эх, да уж хватит? — заливается Вася горячим румянцем, — хватит с тебя: насобачился вволю. Что ж, иль не знаю я Зудина? Да я знаю Алешку, товарищи, с самого детства. И то есть такой он чистый наш парень во всех отраслях, одним словом…
— Значит я клеветал?! — подымается Шустрый.
— По порядку! — хмурит Степан. — Дадим Шустрому еще пять минут, но только по существу… А ведете ли вы протокол? — вдруг кивает он на разинутый рот секретаря.
Секретарь торопливо трет о штаны
вспотевшие руки, и перо его вновь лебезит и тоскливо шипит по равнодушной бумаге. А Шустрый, топорщась, как воробей, верещит: о ячейке, на которой Алексей не бывал… о заводе, забытом токарем Зудиным… о том, как в рабочих кварталах сейчас не спокойно… «Ишь, куда гнет, язва», — корежится Василий.— Постойте-к!..
— Не перебивай! — обрывает Степан. И ободренный Шустрый роняет улыбку победы в портфель, копошась в нем с такой напускною заботой, с какой только фельдшер в деревне после вскрытия трупа, когда доктор уже моет руки, — этот фельдшер старательно роется в брюхе, перекладывая там потроха. И думает фельдшер: «…Порядок, порядок! Нельзя же вдруг сердце — и класть под кишку».
Так же и Шустрого ничто не собьет. Он распутает все извороты, все заячьи петли коварного Зудина. Он, Шустрый, гордится и знает, каким он доверьем овеян. Он знает, как много врагов у рабочих, которые рады пролезть даже в партию, и там, словно клещ, впившися в свой партбилет, служить жестким желобом, по которому прет и поганит движенье всякая мразь и всякая муть… Но Шустрый — расчистит.
— «Товарищ»?! «Партиец»?! — звенит он насмешечкой, — а ежемесячных взносов полгода не делал!.. Отсюда-то все и пошло: и Павлов, и Вальц… и эсэры в Осенникове… и все-то совсем не случайно. И совсем не случайно, что наш предчека всю чеку у себя превратил в помойную яму! — И Шустрый брезгливо подернул подстриженный седенький ус.
«Помойную яму»? — слушает Вася Щеглов, и ласковый блеск веселых огней от играющих с солнышком битых стекляшек вновь манит его и мягчит его сердце улыбкой бузинного детства.
И бесится Шустрый, тайком наблюдая, как этот Щеглов мечтает слюняво разинутым ртом совсем не о том, что легло вот сейчас такой плотной, железной стеною на пути пред задачами партии. И Шустрый сверлит, пробивает и колет мягкотелую глыбу сочувствий стальными резцами отточенных слов.
— …Что ж, белогвардейцы совсем идиоты, что остались довольны винцом и конфетками, а не узнали через того же Хеккея, которого Вальц укрывала, а Зудин воронил, — не узнали на ять все деловые секреты чеки?! Ведь Зудин доверил все Вальц! Зудин доверил секреты врагам! Да ведь за одно только это мало его расстрелять!.. А ведь посмотришь, туда же!.. — и черные шарики Шустрого язвительно щиплют Щеглова, — …«чистый парень»… «во всех отраслях»!.. Нет уж, если мы вверили ему наш ответственный меч, а он загрязнил его взяткой и преступным доверьем — во всем он теперь виноват! Этот Зудин. Во всем виноват!.. Да, и в тех исковерканных трупах, — и Шустрый, таращась бровями, тычет туда, в запотевшие черные окна. — …Да, и в тех раскровяненных трупах героев-борцов и стойких товарищей наших, которые самоотверженно гибнут сейчас из-за Зудина, гибнут огромными грудами сейчас вот, вот в эту минуту, у ворот города… всего в двадцати пяти верстах!.. Да, и в этом виноват только Зудин! Он прозевал все восстание!.. Я не уверен даже… — и Шустрый ловким броском перекинул портфель, — …я не уверен даже, что мы усидим здесь до утра. Подкрепленья ничтожны!.. И сдать этот город?! — он выбросил вверх комки кулаков, показав волосатые тощие руки. — Зудин должен быть… немедленно… и беспощадно… расстрелян!!!
Красная суконная скатерть мягко всасывает даже самые острые слова, и потому все молчат и глядят на нее, как будто сговорившись.
— Слово тебе, Щеглов.
— Я скаж-жу… — голосок дребезжит. Нервно встает. Рука дрожит по хохолочку волос, а другая беспомощными рывками мнет и теребит черный шнур пояска. — Я скаж-жу. Да, я скажу, что гнуснее вот всей этой сплетни!.. — но под широким, как нож, взглядом Степана тухнет у Васи его резкий выкрик. — …Этакого, подобного отношения к старым нашим товарищам я в жизнь не видал. Зудин взяточник? Чем это доказано? А я головой вам своей отвечаю, что — нет! Алешку знаю я сызмала, и таким же он парнем остался, как и был!.. А потом: «не бывал, вишь, в ячейке, в Совете»!.. Эка, подумаешь, невидаль!.. Да разве дело чеки не важнее?! А затем как предгубчека он кажный раз бывал на губкоме. Почему вот об этом товарищ Шустрый, «беспристрастный» докладчик, — ни слова? И с каких это пор работа в чеке перестала быть партработой и вдобавок самой ответственной?! Подумаешь теперь: «ячейки»! Что ж он в бабки играл там, в чеке, что ли?