Россказни Роджера
Шрифт:
— Затем, что мне интересно, — ответил Дейл Колер. Его почтительная улыбка была невыносима.
— Впрочем, я почти закончил... Эдна родила Верну довольно поздно, ей было уже за тридцать. Я к тому времени давно уехал, стал священником, потом начал преподавать богословие. Верну я видел редко и потому очень удивился, когда год назад сестра написала, что у них проблемы с Верной и та переехала сюда к нам, как будто других городов нет. Я терялся в догадках, не понимая, что от меня хотят.
— Приехала на восток, в большой университетский город — наверное, подумала, что здесь ей будет легче. Не будут показывать пальцами — ребенок как-никак наполовину черный. Кроме того, рассчитывала, видно, что здесь много интересного: художественные выставки, экспериментальное кино, бесплатные лекции.
Как оценить время, принадлежащее человеку? Ведь значительную его часть мы проводим безо всякой пользы. Величайшее утешение, которое дает христианская вера, заключается в том, что Всевышний в бесконечной мудрости Его и неусыпном бдении избавляет нас от бесцельности существования, наполняя смыслом каждое мгновение нашей земной жизни — равно как искупительная жертва Сына Его в широком смысле избавила нас от вериг времени. Но как бы то ни было, я понапрасну тратил время, выслушивая похвалы регулярным беспосадочным перелетам в Кливленд, самый мрачный, самый запущенный город, куда я не заглядывал лет тридцать — разве что по случаю похорон. А этот настырный молодой человек, вероятно, считал, что я должен лететь туда, в эту дымную душную «землю обетованную». Вообще зачем он пришел? Как мы втянулись в этот неестественно доверительный разговор?
— Что она собой представляет как мать? — спросил я. И уточнил: — Верна, не Эдна.
Что за мать Эдна, я имел возможность видеть не раз, хотя и с большими перерывами. Почти все, что она делала, будь то игра в теннис или вождение «студебеккера» с откидным верхом, подаренного ей к восемнадцатилетию нашим жалким папашей, Эдна делала под влиянием настроения, наскоком и небрежно, с эгоистично-безоглядной самоуверенностью, на которую окружающие обязаны были закрывать глаза ради ее «привлекательности», ее телесного шарма. С детских лет в ней чувствовалась пикантная изюминка, ее тело было словно ароматическая губка. Когда она, высокомерная вертихвостка тринадцати годков, и я, на пороге своего пятнадцатилетия вынужденный весь август торчать в Шагрен-Фоллз, в доме отца и мачехи, серенькой скучной особи (ее имя — Вероника, звучало старомодно и чопорно — так же, как она сама из коварной соблазнительницы, испортившей мне жизнь еще в материнской утробе, превратилась в ходячую домашнюю добродетель), — так вот, когда у девицы начались менструации, мне казалось, что дом наполняет липкий животный запах, который проникает даже в мою комнату с мальчишеской вонью от грязных носков и авиамодельного клея. У Эдны от рождения были курчавые волосы, пухлое личико и ямочка на щечке, когда она улыбалась.
— Какой можно быть в ее положении? Когда тебе всего девятнадцать, а ты уже чувствуешь, что жизнь проходит мимо, когда у тебя на руках маленький ребенок, ну, и пособие... Знаете, о чем Верна больше всего жалеет? Что не окончила среднюю школу. Но, когда я напоминаю, что есть вечерние курсы, что экзамены можно сдать экстерном, она сердится, говорит, что я ничего не соображаю.
— Если бы сама она соображала, не спуталась бы с чернокожим парнем и не завела бы от него ребенка.
— Простите, сэр, но вы рассуждаете, как ее мать.
Это прозвучало укором, и в том, как он твердил «сэр, сэр», было что-то агрессивное. Я обозлился. A Ressentiment, обозленность, — или отсутствие оной — есть, согласно Ницше, сердцевина христианской нравственности. У меня много недостатков, признаю, и прежде всего дурной характер, угрюмость, приступы раздражительности, которые туманят глаза и развязывают язык. Это внешние проявления моей склонности к депрессии. Мне проще сохранять самообладание в роли преподавателя, нежели священника — потому, может быть, что в первом случае меньше поводов раздражаться. Я выпустил
клуб дыма, как отравляющее вещество против моего посетителя, и, не обращая внимания на сравнение меня с безмозглой Эдной, спросил из глубины доброжелательных доспехов моего твидового пиджака:— Что я могу сделать для Верны, как вы думаете?
— То же, что делаю я, сэр. Помяните ее в своих молитвах.
На мой нравственный небосклон набежала туча. Нынешнее поколение иисусоманов, хотя и не одурманенное, как их предшественники-шестидесятники, такими галлюциногенными смесями, как ЛСД, беспредельно бесхребетно и неисправимо наивно относительно истории, что приводит меня в форменную ярость.
— Ну, это самое малое, что я могу сделать, — ответил я. — Передайте ей привет, когда увидите.
— И еще, если позволите — не могли бы вы ее навестить? Она больше года в вашем районе и...
— ...и ни разу не потрудилась связаться со мной. Это о чем-то говорит, не так ли? Хорошо, хотели бы еще о чем-нибудь порасспросить меня?
— Да. — Он театрально нагнулся вперед. Его глаза, отливающие рыбьим блеском, пересекало вертикальное отражение окна у меня за спиной. — О Боге.
— О боже!
— Сэр, вы имеете представление о последних достижениях физики и астрономии?
— Самое туманное. Видел снимки обратной стороны Луны и великолепные фотографии Юпитера и Сатурна.
— Простите, но эти материалы — общее место. Впрочем, вся наша Галактика в извечном смысле общее место. Профессор Ламберт...
Последовала долгая пауза. Бесцветные глаза моего собеседника смотрели на меня с обожанием.
— Да? — вынужден был отозваться я. Будто воскресший из мертвых Лазарь.
— На наших глазах творятся чудеса, — с какой-то болезненной откровенностью, вероятно, хорошо отрепетированной, заявил посетитель. — Физики научились разлагать материю на самые элементарные частицы. Они доходят до сердцевины, до первоосновы вещей. И тут произошло то, чего меньше всего ожидали, — они прикоснулись к Богу. Им это совершенно не нравится, но они не могут ничего сделать. Факты — упрямая вещь. Не думаю, что об этом догадываются люди, занятые, так сказать, в религиозном бизнесе. Они не знают, что их доводы в пользу существования Бога, казалось бы, оторванные от жизни, наконец-то подкреплены доказательствами.
— Все это звучит весьма увлекательно, мистер...
— Колер, сэр. Как оттенок краски.
— Так вот, мистер Колер, к какому, собственно, богу прикоснулись физики?
Мой вопрос, по-видимому, шокировал молодого человека. Его пучкообразные, хотя местами словно бы выщипанные брови приподнялись.
— Уж вам-то должно быть известно, что существует единственный Бог, наш Создатель. Творец неба и земли. Он сотворил мир в одно мгновение и с такой невероятной точностью, какую не покажут самые лучшие швейцарские часы, эта груда железок.
Я выбивал трубку в квадратную стеклянную пепельницу с отбитыми кое-где краешками и, повернувшись, смотрел в окно. Внизу орнаментального готического проема сквозь голубоватое стекло виднелась высокая трава, повыше — багрянеющие дубы на квадратном дворе, еще выше — огороженная цепями строительная площадка, где клубилась пыль (это расширялся наш сосед, исследовательский химический институт), и, наконец, осеннее небо, отяжелевшее от залитых солнцем облаков самых причудливых форм. Странное явление природы — облака: временами они кажутся гигантскими скульптурами, похожими на мускулистые мраморные изваяния Бернини в соборе Святого Петра, а временами представляют собой едва различимые клочья пара. Облака как бы существуют и одновременно не существуют. Посетитель ждал, когда я повернусь к нему, потом спросил:
— Что вы знаете о теории Большого взрыва?
— Почти ничего, — ответил я с апломбом незнайки, — если не считать, что она, вероятно, верна.
Он сделал вид, что доволен моим ответом, и, прибегнув к затасканному преподавательскому приему подстегивать плавающего студента, с воодушевлением воскликнул:
— Именно! И поверьте, сэр, ученые бьются над этой загадкой. Ведь со времен Лукреция считалось, что материя неуничтожима. Но им пришлось проглотить пилюлю, и она оказалась куда более горькой, чем они думали.